ЗА ДЕМОКРАТИЮ В ПАЛЕСТИНЕ!
ПРОТИВ ЕВРЕЙСКОГО ШОВИНИЗМА!

ЗА ДЕКОНСТРУКЦИЮ РАСИСТСКОГО
ЕВРЕЙСКОГО ГОСУДАРСТВА!

ЗА ОДИН ЧЕЛОВЕК -
ОДИН ГОЛОС

Home

 

Русская

страница

Исраэля

Шамира

 

СТРАНСТВИЯ


Search

ПОХОЖДЕНИЯ АКАЧАНА ИОНИЧКИ ЗАЙСА В ЯПОНИИ

 

Акачан Ионичка Зайс родился жаркой июльской ночью в Токио. Июль — самая тяжкая пора в японской столице, когда влажность и жара делают ее совершенно непригодной для жизни. Впрочем, опытные японцы нашли способ защититься. Точнее — несколько способов. Один, наиболее простой, — залезть в выдолбленное в скале ложе горячего источника, положить маленькое полотенце — размером в салфетку — себе на голову, чтоб было чем пот вытирать. Если к горячим источникам ехать день — можно обойтись и о-фуро, тем, что раньше переводили как «почтенная баня». Почтенные бани находятся в каждом квартале, и вход в них по цене совершенно доступной.

Другой, самый хитрый способ противостояния жаре — это праздник О-Бон, теоретически — день почитания духов, а практически — праздник самого жаркого времени года, предназначенный взбодрить сердца намеком на то, что жарче уже не будет.

В старину О-Бон праздновали на месяц позже — в августе, когда осенняя прохлада уже не за горами. Но сто лет назад великий реформатор, японский Петр Великий — император Мэйдзи — решил перевести Японию на европейский календарь со старого китайского и сдвинул все праздники на месяц вперед. Теперь Новый Год празднуется в Японии одновременно с Парижем или Москвой, а не в самое холодное время года, в феврале, как раньше. Из-за этого сдвига все приметы и стихи старых поэтов стали невразумительными. Но О-Бон от этого выиграл: его теперь празднуют и по новому, и по старому стилю.

Акачан Ионичка Зайс, самый милый малыш на свете, родился прямо в разгар праздника О-Бон по новому стилю и по токийскому времени. Акачан — малыш по-японски, Ионичка — имя нашего акачана, а Зайс — это русский «заяц», но рифмующийся с английским «nice». Родители этого космополитического ребенка оставили Лондон, Иерусалим, Стокгольм и Новосибирск ради Токио и перебрались на год с лишним в эту новую столицу.

К пяти часам вечера приятный ветерок начинал дуть по комнатам и коридорам нашего старинного деревянного дома в зеленом и центральном районе Токио. В это время и надо выходить на улицы на празднество О-Бон. Токио выглядит в эти вечера, как юная девушка в разноцветном льняном кимоно (которое, впрочем, называется не кимоно, а юката) и в деревянных гэта на босу ногу. Уже задолго до начала праздника торговцы придвигают рулоны чистой льняной ткани поближе к прилавкам. Уличные афиши изображают самых популярных актрис в новеньких юкатах. В том году в моде были юкаты темно-синие или даже черные, а по ним — красные, белые и желтые цветы. Такую юкату перехватывают желтым или красным кушаком оби — тоже летнего типа. Настоящее кимоно нужно надевать вдвоем, а лучше — втроем, затянуть же настоящее оби и вовсе дело нелегкое: летом, да еще в О-Бон, ни у кого сил на это не хватит. Поэтому в ход идет летнее оби — уже заранее увязанное узлом с резиночкой. У мужчин расцветка попроще, синяя с белым, или черная, или темно-зеленая с белым — но уже без цветов.

 

Наш японский дом

 

Как в Сибири звук зимы — скрип снега под валенками, так в Японии звук лета — это чудный перестук деревянных гэта по тихим переулкам, звук с примесью ностальгии по тем временам, когда гэта носили круглый год. Он напоминает мне жаркое лето, прохладную юкату и тенистые улочки нашей деревни Нижняя Китазава, что в пяти минутах от центра Токио. Гэта мужские — грубые деревянные ходули; гэта женские — крашеные, лакированные и такие крошечные, что врезаются в нежные розовые пятки японок.

Ах, как прелестны японки во время праздника О-Бон! Если что и дает человеку силы выдержать адскую жару дня, так это предвкушение вечера, когда эти прелестные создания выйдут на улицу в своих тонких ярких нарядах. Но главное в О-Боне — это, конечно, танцы. Народные танцы одори ведутся по-своему в каждой провинции и в каждом районе Токио. В Токио мало местных уроженцев, большинство жителей — приезжие из различных областей страны. Поэтому во время О-Бона здесь можно увидеть танцы всех провинций. Танцуют на улицах и в храмах, на импровизированных сценах и прямо на асфальте. На танец в европейском смысле одори не похож, скорее — на старинное славянское коло, хоровод.

В старину японцы не знали кондиционеров, да и сейчас это — редкая новинка в японских домах, где обычно полагаются на естественный поток воздуха. Но чтобы мороз по коже пошел, лучше всего рассказать страшную историю о призраках и привидениях. Время О-Бона — это пора страшных рассказов. В театрах идут пьесы о людоедах и призраках, о лисах-оборотнях и страшных убийцах. Одна из любимых страшных историй О-Бона — «Адачигахара». Ее ставят и в театре Но, и в Кабуки (под другим названием). Начало «Адачигахары» было использовано Куросавой в фильме «Кровавый трон» (его версия «Макбета»).

Сюжет такой: монахи-паломники и их слуга — комический персонаж — идут через густой лес. Им попадается избушка, в которой сидит старая женщина за прялкой. Она радушно принимает их и они беседуют о просветляющем влиянии Будды вообще и молитвы «Наму Амида Бутсу» в частности. Затем старушка уходит за хворостом, а монахи ложатся спать под навесом. Лишь слуге не спится, он крутится, вертится, наконец встает и заглядывает в избушку. О ужас! Она полна человеческих костей. Безобидная старушка оказалась страшным чудищем, бабой-ягой. Проснувшиеся монахи становятся к молитве, а слуга в переполохе бежит по лесу и натыкается на возвращающуюся баба-ягу.

Следующая сцена — одна из самых трогательных в японском театре. Сначала мы видим, что баба-яга танцует танец молодой девушки, трогательной и чистой, под музыку, говорящую о чистоте ее души — просто тургеневская героиня. Оказывается, молитва и душеспасительные разговоры монахов заставили ее забыть о людоедстве. Но когда слуга налетает на нее и она, по ужасу на его лице, напоминает, что ее тайна раскрыта, невинная девушка вновь обращается в ведьму. И лишь появление монахов с четками и молитвами помогает постепенно утихомирить разгулявшееся чудовище.

Кроме нормальных летних ужасов, в «Адачигахаре» звучит еще и очень японская идея, что человек сам на себя накличет беду, если откроется. Если бы слуга не подал виду, что он знает о людоедских склонностях ведьмы — встреча с ней прошла бы для него безнаказанно. Можно сказать вообще, что подлинно японское отношение к миру — это отношение зрителя, который никак не выражает своего отношения к увиденному. Поэтому так приятно смотреть кино или пьесу в обществе японских друзей — они наверняка не будут комментировать увиденное.

Немало страшных историй О-Бона записал Лафкадио Хеарн, знаменитый (в Японии) американский литератор прошлого века, поселившийся в городке Мацуэ на берегу Японского моря, женившийся на японке, принявший японское имя и способствовавший распространению японской культуры. Японцы склонны преувеличивать литературные достоинства Хеарна — он стал местной знаменитостью, как Стивенсон на Самоа или Моэм в Сингапуре. Но если на Самоа или в Сингапуре местной литературы не густо, в Японии литература цветет уже второе тысячелетие. Все же преклонение (так и тянет написать «низкопоклонство») перед Западом заставляет японцев восхищаться Хеарном и даже считать его «крупным американским писателем».

По сборнику страшных рассказов Хеарна был поставлен фильм «Квайдан», состоящий из нескольких киноновелл, классический фильм летней поры. Обедневший самурай оставляет свой дом, покидает жену и отправляется искать счастье в чужих краях. Он женится на другой, богатеет, но все больше тоскует о покинутой жене. Наконец он не выдерживает и пускается в обратный путь. Он находит свой дом обветшалым и полуразрушенным, но в горнице горит свет и супруга его по-прежнему сидит за прялкой, как Пенелопа. Они проводят ночь в любовных утехах, а поутру он находит в своих объятиях скелет — его жена давно умерла.

В Токио празднуют О-Бон по новому стилю, а провинциалы — по старому. Поэтому вплоть до середины августа по Японии идет волна юкат, танцев и леденящих кровь фильмов и пьес.

Когда Зайсу исполнилось три недели от роду, мы решили приобщать его к японской культуре. Для дебюта было выбрано одно из самых роскошных и впечатляющих представлений в мире — Такиги Но. Вообще театр Но — это подлинный живой средневековый театр, в котором потомки актеров XIV века играют пьесы XIV века по правилам XIV века. Для японцев Но — как для европейцев классическая греческая трагедия, если бы ее играли, как при Эсхиле. Это театр необыкновенно медленный, смесь оперы и балета. Роли поются под аккомпанемент ударных инструментов, движения плавны. Сценой служит подмостье храма — как и любой древний театр, Но исполняет сакральную функцию. Сцена маленькая, с четырьмя столбами по краям. Без этих столбов актеры с масками на лицах не смогли бы двигаться — прорези для глаз узки и мало что, кроме столбов, можно разглядеть сквозь них. Актеры не ходят, а плывут в своих белых носках по сцене. Голову можно нести только прямо, как будто актера влекут неведомые силы.

Такиги Но, в отличие от Но обычного, играют вечером, под открытым небом при свете факелов. Представьте себе: косые крыши шинтоистского храма, вокруг пылают факелы, священники и служительницы храма в белых одеяниях стоят по краям сцены, а на сцене безумствуют краски кимоно и низкие мужские голоса поют песни давно павших бойцов.

И еще — Такиги Но играют куда быстрее, чем в помещении, что объяснил в свое время главный теоретик и драматург Но, Заеами: «Под открытым небом нужно играть куда быстрее обычного, потому что внимание зрителей рассеивается в такой обстановке легче, чем в закрытом помещении».

Зайс с явным интересом смотрел из корзинки на сцену, где маленький принц Иошицуне поражал своих врагов губительным булатом. Еще больше интересовались им окрестные японки, по всей видимости предпочитавшие нашего акачана действию на сцене. Все же в театр мы бы его брать не посмели, но на открытом воздухе, поздним вечером, младенец никого не смущал. Кроме этого, японцы относятся к детям, как ангелы, и никогда не делают замечаний ни детям, ни родителям из-за детей.

На представление с нами ходил наш хороший друг Коноскэ, один из самых блистательных актеров Но. Его судьба была необычной — он не родился в семье актёров Но. В нормальных обстоятельствах ему было бы легче стать герцогом Мальборо, чем актером Но — ведь это мастерство передается от отца к сыну, никогда не выходя из семьи. Тому есть, кроме традиционно-феодальных, и чисто практические причины: актеру Но нужно много масок и кимоно. Маски старых мастеров стоят десятки тысяч долларов, ведь они создавались иногда еще до написания пьесы, и лишь потом для маски писалась пьеса, как на Западе писались пьесы для того или иного актера. Кимоно, даже современное, из тех, что продается в универмаге в Токио, стоит обычно не меньше тысячи долларов, а о старинном рукоделье и говорить не приходится. Да и кто продаст старую маску или старинное кимоно?

Коноскэ родился в семье актеров Киоген. Киоген — это комическая интерлюдия между пьесами Но, вроде средневекового европейского фарса, с постоянными героями — глупым самураем-хозяином, хитрым слугой и забавными оборотнями. На сцене кувыркаются, напиваются, дерутся. Киоген не требует особо дорогих костюмов, однако и актеры Киогена — замкнутый клан. К нему и должен был присоединиться Коноскэ. Но ему повезло — на тот же феодальный манер, как могло повести мальчишке и триста лет назад. Он женился на дочери одного из знаменитых актеров Но, который вел свою родословную от самого Зеами. У того не было сыновей, и как заведено в таких случаях у японцев, Коноскэ принял фамилию жены и стал преемником своего тестя. Интересно, что подобным манером пришел к власти и последний сегун Японии из рода Токугава. Японцы испокон веков практиковали усыновление детей младших родов — чтобы подлить свежей крови в жилы аристократии и дать надежду низшему дворянству на блистательную карьеру, которая иначе была им заказана.

Сейчас Коноскэ играет в театре школы Канзе и преподает танцы и пение Но многочисленным любителям. Но — аристократическое искусство, и многие стремятся постичь его начала, чтобы ходить с грацией, правильно носить традиционную одежду, короче — чтобы добиться совершенства в трудном деле: быть японцем. Коноскэ высок, красив и статен, на нем и кимоно, и ха-ками выглядят, как на старинных гравюрах, так хорошо, что грустно смотреть, когда он переодевается в современный европейский костюм.

У актеров Но не бывает подлинно массовой славы, какая может выпасть на долю актера Кабуки или футболиста; все-таки — искусство для избранных. И еще — в Но достигают вершин и особо важных ролей лишь годам к шестидесяти-семидесяти. Считается, что актерское ремесло настолько сложно, что лишь к старости актер сможет сыграть главную роль в важной пьесе, например, в священной и старинной «Окина» («Старец»). «Окину», даже не пьесу, а разыгранное благословение Богов, играют редко, только на Новый Год и по большим праздникам и увидишь. Она идет первой в венке из пяти пьес классического праздничного репертуара. Главную роль Старца играют всегда руководители школ Но. Старики играют не только стариков, а все роли.

По теории Зеами, актерское мастерство состоит из трех элементов. Во-первых, — правдоподобие. Если актер играет старика, он должен показать, что это — старик, если женщину — то должно быть похоже на женщину. Настоящих живых женщин на сцене Но, как и в любом классическом японском театре, нет. Женщин играют мужчины. Когда я этому удивился, Коноскэ заметил: «А то, что люди играют богов на сцене, тебя не удивляет?»

Этот принцип реализма не надо понимать буквально. Рассказывают, что когда-то молодой актер Но заметил старую женщину, которая так прекрасно держалась, что он решил следовать за нею и научиться от нее манерам старых женщин. Она заметила и сказала: «Молодые люди уже давно не ходят за мною по пятам, и я не так тщеславна, чтобы приписать это своему обаянию. Расскажи мне, в чем дело?» И молодой актер рассказал ей, что ему предстоит играть роль старухи Комачи, и поэтому он хотел бы поучиться у нее манерам. И старуха ответила: «Не таков путь Зен, ты должен не копировать жизнь, но воссоздать старую женщину, разглядев ее в своей душе». Она была права, замечает Зеами, сходство с жизнью не означает копирования.

Я видел стариков и молодых актеров, бесподобно игравших роль Комачи. Оно-но-Комачи, японская Елена Прекрасная, поэтесса и героиня Хэйана — древнего Киото — всегда показывается старухой в японских пьесах, как символ преходящей красы. В начале одной из этих пьес старая Комачи, радуясь весне, выходит в сад. Она танцует радостный танец, берет чашу с водой — напиться, подносит ее к устам — и видит свое отражение. Ах! Моно-но-аварэ! (какая пронзительность чувств, какой пафос вещей!). Сердца зрителей сжимаются, они с трудом сдерживают крик — Комачи роняет чашу и медленно закрывает лицо руками.

Это напоминает «Адачигахару» — там ведьма узнала себя по ужасу в глазах слуги. Тут же Комачи узнает себя — старую женщину, утратившую былую красу. Ее повторил поэт Ишикава Джозан, отклонивший приглашение императора придти во дворец из своего заречья — он жил на другом берегу реки Камо — такими стихами:

 

Увы, я стыжусь перейти

мелкий ручей –

может отразить морщины.

 

Комачи стала символом бренности в японской традиции. Герой рассказа Танизаки слышит однажды голос из зарослей полыни на берегу Курамы, около храма Фудараку-джи, где доживала свой век Комачи:

 

Когда дует осенний ветер

плачет Комачи без глаз

Их затянула полынь.

 

Полынь выросла из пустых глазниц черепа Комачи. Череп красавицы потрясает больше, чем череп Йорика. У Анатоля Франса кокетливой, но неуступчивой парижанке приносят в дар череп первой красавицы Венеции — memento mori — и она немедленно уступает поклоннику, поняв, что жизнь и красота не даются навеки.

В студенческом театре около университета Софии в Токио мы видели современную обработку легенды о Комачи. Старуха на пенсии, она просыпается в крохотной конуре в токийских трущобах, включает радио, отодвигает оклеенную газетами дверь. Приходит работник собеса, морочит ей голову, подносит чашку чаю. Увы! в ней Комачи видит себя!

В этом современном Но движения и действия были слегка более быстрыми, чем в традиционном Но, Комачи танцевала молодая девушка, а не седой старик, и ее молодые ступни и гибкие пальцы ног — все танцевали босыми — противоречили загримированному, без маски, лицу старухи. Но суть оставалась та же — красота проходит, как и жизнь, но еще скорее. Комачи была не просто красавицей — хотя и этого, вкупе с уступчивостью, иногда достаточно, чтоб запомниться, как говорит нам пример Елены Прекрасной — но и одной из шести лучших поэтов древней Японии. Стихи помогают так же мало, как и былая красота.

В младости Оно-но-Комачи славилась своей жестокостью и не отвечала на бесконечные ухаживания всех достойных мужей того времени. В особенности бессердечно она обошлась с капитаном Фукакусой. Сколько он ни бился, она лишь потешалась над ним. В шутку Оно-но-Комачи пообещала открыть ему ночью дверь, если он прождет сто ночей под ее окнами. На сотую ночь разразилась буря, но Фукакуса не ушел и Оно-но-Комачи не открыла дверей. Наутро капитан слег и умер. Дух Фукакусы и по сей день является — в пьесах Но — состарившейся Комачи, а то и вселяется в ее тело. Прах капитана погребен, по традиции, рядом с неприступной красавицей, в монастыре Фудараку-джи, где стоит огромный буцу — статуя сидящего Будды. Двухметровая полая статуя набита любовными письмами, полученными Комачи. Это был дар самой Комачи, доживавшей в этом монастыре свои последние дни в раскаянии и покаянии.

Грусть свойственна японской эстетике. Второй принцип Зеами — юген. Юген — это ощущение легкой грусти и восхищение красотой, которое появляется, когда видишь серебристое облачко, проплывающее по лику полной луны, пишет Зеами.

И, наконец, третий элемент актерского искусства по Зеами это хана, цветок. Он уподобляет игру актера распускающемуся цветку. В ней должна быть редкость, исключительность, сиюминутность — как будто именно в этот миг перед нашими глазами распускается цветок редкой красоты, именно — не цветет, а распускается. Это зрелище должно заставить зрителя ахнуть — как будто луна проглянула меж туч и озарила прекрасный храм. Если, например, актер играет старика, то, в соответствии с первым принципом, ему нужно сутулиться, «быть подобно старому дереву». Но тут появляется третий принцип — он должен быть подобен ветке старого дерева, на которой распустились цветы. Это «старое дерево в цвету» — ключ к игре Но.

Но — искусство не очень популярное. Много раз уже объявляли о его близящейся кончине, тем не менее, говоря словами классика, слухи о его смерти были несколько преувеличены. Ближе всего к гибели Но было в дни реставрации императора Мэйдзи, когда японцы открыли для себя Запад и стали подражать ему во всем. Удивительный человек, Эрнст Феннолоза, помог остановить этот процесс. Эзра Паунд, обрабатывавший переводы Феннолозы, писал о нем: «Жизнь Фенолозы — это квинтэссенция романтики. Он отправился в Японию преподавать экономику и стал имперским министром по делам искусства. Сказать, что он спас японское искусство для Японии, может, будет преувеличением, но он сделал все, что было в человеческих силах для того, чтобы возвратить японскому национальному искусству его доминирующую роль и остановить обезьянье копирование Европы».

Феннолоза собрал, перевел и издал многие пьесы Но. Он, иностранец, человек, пришедший из победоносной Америки второй половины XIX века, не смеялся над Но, а восхищался им. До реставрации Но пользовался поддержкой сегуна. Когда во дворец пришла весть о том, что «черные корабли» американского коммодора Перри вошли в залив Эдо, сегун наслаждался игрой Умевака Минору. Через несколько лет, когда режим сегуната был ликвидирован, Но чуть было не последовал за ним в небытие. Однако Умевака и прочие тогдашние главы кланов Но продержались до тех пор, пока не началась естественная реакция на увлечение Западом. Фенолоза, так горячо поддерживавший их, умер в Англии, куда он поехал с визитом. Имперское правительство Японии послало за его телом военный корабль. Он был похоронен в храме Мии.

Итак, Но выстоял, хоть особо популярным не стал. Самый «популярный» театр Но в Токио — это театр Канзе, в районе Шибуя, где программы ставятся почти ежедневно. Пьесы Но не очень длинны, поэтому в обычной программе — три-четыре пьесы, а в перерывах между ними — фарс Киоген или песни Утаи. Такая программа идет, скажем, с пяти до девяти вечера. В зале — человек семьдесят, почти все обычно знают друг друга. Так как мы ходили туда почти ежедневно, то и с нами стали здороваться, хотя слишком низко не кланялись — иностранцы, мол, все равно не поймут.

 

О ПОКЛОНАХ

 

Японцы любят кланяться. При этом глубина и продолжительность их поклонов зависит с точностью от возраста, пола и общественного положения. Как правило, при расставании отдается поясный поклон, а при входе в японский дом — поклон земной. В японской комнате, как известно, сидят на полу и передвигаются, не вставая, почти на четвереньках. Входя в дом, гость просит прощения за то, что он входит, затем становится на колени на край татами, японского пола из соломенных циновок, и бьет хозяину челом. Тот либо отвечает тем же, либо лишь склоняет голову — в зависимости от различия в их положении.

Точная наука, как и насколько кланяться, иностранцу непостижима. Японцы усваивают ее с рождения — начиная с четвертого месяца жизни и вплоть до трех лет малыш висит на спине у матери почти всегда, когда она выходит из дому. Кланяется мать — и малыш воспринимает правильную глубину и ощущение поклона прямо на спине матери.

Наш акачан тоже ездил на спине своей мамы. Иногда мы видели американцев и прочих иностранцев-мужчин, носивших детей на спине, но японцы этой идеи не понимали. Ребенок — дело женское, он спит с мамой и ездит на маме, пока не подрастет. Упряжь, в которой японки носят детей, удивительно проста и удобна. По-японски «ребенок» — «кодомо», и поэтому американцы так и называют такую снасть «кодомо». Только при походе в горы или при долгих прогулках я брал акачана на спину, и он спокойно засыпал. По-моему, из-за этих лет, проведенных на маминой спине, Зайс вырос на редкость самостоятельным.

Но европейские женщины не умеют правильно кланяться, поэтому и Ионичка, наверно, не сумеет поклониться как следует — по-разному женщине, боссу, подчиненному. Не только глубина поклона, но и слова меняются в зависимости от того, с кем говорят.

До чего просто слово — «я», а у японцев есть десяток слов, выражающих тот же смысл. Если говорят друг с другом два студента или молодые мужчины, они скажут «боку», говоря с посторонним, не очень важным чиновником или с пожилой женщиной невысокого положения, они же скажут «ваташи»; говоря с лицом более почтенным, скажут «ватакуши». Солдат или мужик скажет о себе «оре»; «варе» — скажет самурай, и «джибун» — скажет полицейский или офицер. Женщины же говорят о себе только «ваташи» или «ватакуши», в зависимости от того, с кем говорят. Женщину, как правило, по имени и вовсе не зовут. Так, в газете «Иомиури» пожаловалась одна домашняя хозяйка: «С тех пор, как я вышла замуж, никто не зовет меня по имени. Посторонние кличут меня ОКуСАН (у — почти не произносится), то есть «почтенная хозяйка», дети зовут ОКААСАН — «матушка», а супруг просто —           «Эй, ты».

Глагольные формы также указывают — почти однозначно — на взаимоотношения сторон. Говоря о себе, вежливый человек, как правило, говорит в уничижительном ключе, пользуясь словами с презрительным оттенком. Говоря с кем-нибудь, он величает собеседника нейтрально —  если тот моложе или ниже по положению, и почтительно — если он равен или выше на ступеньку по японской иерархии. Например, разговор: «Вася дома? — Нетути» у японцев получается так:

- Не соизволит ли почтенный Вася пребывать дома?

- Не заслуживающий Вашего внимания Васька отсутствует-с.

Весь этот длинный ответ дается одним словом «оримасен», указывающий на возвеличивание собеседника и уничижение Васьки.

Эта манера разговора связана с национальной чертой характера, которая делает японцев особо приятными в обращении. Они свою национальную или семейную гордость никому в нос не тычут, всегда уступчивы, всегда уступают дорогу и соблюдают очередь. Насколько легче становится жизнь, если все немножко принижают себя!

Нужно, конечно, чтоб это делали все, иначе получится, как в прекрасном анекдоте, который рассказывал покойный Анатолий Максимович Гольдберг, выдавая его за чистую монету. Дело происходило на приеме в Токио. Японский премьер благодарит собравшихся послов: «Мы польщены, что представитель великой Голландии почтил нашу маленькую страну своим присутствием». Голландский посол отвечает; «Это нам выпала честь посетить вашу великую державу». Японец продолжает: «Мы польщены, что представитель великой Америки почтил нашу маленькую страну своим присутствием». А американский посол - техасец отвечает: «Ничего, ничего, мы и не такие дыры видали».

Абсолютная вежливость японцев проявляется во всем. Когда заходишь в ресторан, тебе все кричат: «Ирращщай масэ, милости просит!». Особенной зычностью этих «ирращщай масэ» славятся рестораны, где подают суши, рисовые колобки с сырой рыбой. Официант, подавая еду, обязательно извинится:

«Простите, что заставили вас ждать» («Омачидо сама дешта» или «о-матасэ иташимашта»). А крики благодарности, когда гость платит и уходит, еще долго звенят в ушах.

Но за пределами Токио к иностранцу относятся не так вежливо, как к обычному посетителю. Может, потому, что думают — все равно не поймет; может, от непривычки к иностранцам. Поэтому, после Токио все кажутся грубиянами — и в частности, жители Киото. Я люблю Киото, этот прекрасный город, полный древностей, дивных храмов, цветов, но его жители, по-моему, очень коротки с иностранцами. Конечно, все равно они вежливее, чем любой европеец, но я помню, как меня резануло, когда официантка поставила передо мной еду и не извинилась. В Токио такого бы не произошло.

Японцы не просто вежливы, как, скажем, англичане — а мы переехали в Токио из Лондона — их вежливость производит впечатление искренней, теплой, сердечной. Для ребенка лучше страны не бывает. Уже после первых нескольких месяцев жизни младенец ощущает себя желанным гостем, если и не хозяином мира взрослых.

Благодаря мягкому первому году в Японии Ионичка получил железную уверенность в себе, и даже когда, годами позднее, в иерусалимском садике его пробовали дразнить «русским», он только мягко улыбался или отключался.

В Японии акачану было прекрасно. Стоило ему войти (или быть внесенному) в вагон метро или электрички — немедля он попадал в объятия японок и японцев. Сосед справа или соседка слева брали Зайса, и он уходил по рукам куда-то вглубь вагона, откуда раздавался его восторженный смех. Если он тянулся за сумкой или украшениями — он немедленно получал их. Его закармливали странными японскими сластями, пахнущими водорослями. Старушки дивились его большим глазам и русым волосам. Он же никого и никогда не боялся и шел буквально ко всем. Ни тогда, ни потом Зайс не различал японцев и европейцев, или по крайней мере, не подавал виду. Он и потом никогда не называл человека по расе, цвету кожи или народу — даже если речь шла о единственном негре, Зайс пытался определить его как «высокого» или «большого», но никогда как «черного». Подлая идея неравенства народов никогда даже не приходила ему на ум, и в этом тоже — заслуга его многорасового младенчества.

Японцы вообще обожают детей и ни в чем им не отказывают. Дети спокойно спят с мамой, и отцы с этим мирятся. До самой школы все исполняют их капризы. Для родителей эта всеобщая любовь к детям невероятно удобна. Когда мы приходили в ресторан, немедленно прибегали женщины с кухни и из прочих углов и забирали акачана до конца ужина. Там они играли с ним и пели ему японские песни, в то время, как мы спокойно запивали сырую рыбу супом мисо. Мы никогда даже не ходили проверять, где же Зайс, твердо веря в надежные золотые сердца японок.

Еще одно достоинство японских ресторанов и домов — все сидят на полу, и ребенку не приходится ползать меж ног взрослых и взирать на них снизу. Ребенку в Японии не нужно высокого стула, к которому привязывают несчастное дитя для кормления и где он приучается бояться высоты. В японском доме или ресторане ребенок равноправен. Даже ползунок вроде акачана чувствовал себя не хуже взрослых — он тоже ползал на коленях по полу или плюхался на бок, как мы, — и все равно оставался на чистых татами, был рядом с лицами и руками взрослых.

Это отсутствие дистанции между взрослыми и детьми, это вертикальное равенство — одна из самых счастливых находок японцев. Пол — грязная плоскость, по которой ходят ногами — в Японии не существует. Пол татами мягок, упруг, чист, наряден, параден. Он подобен огромной постели, на которой счастливо кувыркаются три поколения одной семьи. В японском доме не нужно и кроватей, с которых дети могут свалиться, не возникает и проблемы «спать отдельно» или нет. Перинки — футоны — стелят в любом месте на татами, когда идут спать, и убирают поутру. Их можно стелить рядом друг с другом или подальше — по настроению. С них можно легко скатиться и перекатиться, куда хочешь. Японцы считают, что спать одному в отдельной комнате — этот российский идеал и европейский стандарт — просто одиноко, тоскливо, сабиши.

Правда, этот образ совместной жизни, когда в той же комнате спят все три поколения японской семьи, а зачастую еще и родственники, имеет свои недостатки. Из-за этого в Японии трудненько согрешить, да и собственную жену приласкать и то нелегко. Поэтому японцы изобрели особое учреждение — «гостиницы любви». В них не останавливаются усталые путешественники или командировочные из провинций — только парочки, вырвавшиеся на несколько часов. Нет надобности снимать номер на целые сутки — плата почасовая.

Однажды, во время поездки на север, я оказался в полночь на глухом перекрестке, на изрядном расстоянии от ближайшего села. На перекрестке была гостиница. Я было обрадовался, но преждевременно: «Мы принимаем только пары», — ответил хозяин, и даже скандал не помог, пришлось тащиться за три километра в село, где был обычный отель. В Токио «гостиницы любви» на каждом шагу. Находятся они, как правило, на тихих боковых улочках неподалеку от центров метрополиса. Принимающая гостей горничная не подымает глаз, не смотрит на лица, не спрашивает имен и не заполняет карточек — она прямо проводит пару в номер, приносит им чай и немедленно исчезает.

Номер — обычно двухкомнатный с ванной. В одной комнате — низкая постель, не то японская перинка, не то европейская лежанка. В другой — низкий столик, подушечки, холодильник, набитый бутылками и закуской и даже народными средствами для возбуждения страсти, цветной телевизор, по которому можно смотреть обычные программы или — за дополнительный четвертак — порнографические фильмы с видеоустановки отеля.

Японская любовь всегда начинается с ванны, глубокой и узкой, не похожей на европейские. Это глубокая яма, по пояс стоящему человеку, а то и глубже, выложенная белой керамикой, как европейский бассейн. В ванне — маленькая приступочка, на которой удобно сидеть так, чтобы быть по горло в воде. Воду из ванны не выпускают, пока не уходят из номера — в нее прыгают время от времени, как в бассейн.

Японцы чувствуют связь между водой и эротикой, и у входа в такую гостиницу зачастую сооружают маленький водопад или ручеек, на худой же конец просто поливают мостовую и тротуар перед домом несколько раз в день.

Некоторые из «гостиниц любви» относительно скромны и берут в них по пятнадцать долларов за два часа, то есть довольно дешево по японским стандартам. В них бывают студенты со своими возлюбленными — так часто, как могут себе это позволить. Ведь в Японии ни у кого нет своей комнаты, а того, чтобы все ушли из дому, не бывает. Да если и уйдут, соседи заметят. В отличие от Америки, на заднем сидении машины много не порезвишься: Токио огромен и светел, за город и за два часа не выедешь. Поэтому японцы прячут страсть, на улицах не только не целуются, но и за ручки не держатся, и даже в парках ведут себя довольно целомудренно.

Есть и роскошные любовные гостиницы, наподобие океанских лайнеров или средневековых замков, например, знаменитый «Шато Акасака» в центре района ночных клубов европейского типа Акасака. Там у апартаментов не номера — названия, у гостей спрашивают, какого цвета комнату они хотят и какого стиля — европейского с огромной двуспальной кроватью с балдахином и классической мебелью, или японского, где гравиевые дорожки отделяют спальню от ванной и маленькие сосенки растут прямо рядом с постелью, лишь слегка приподымающейся над полом татами наивысшего сорта. И вся эта роскошь — ваша на два часа за сносную плату. Как-то газета «Иомиури» провела опрос клиентов такой гостиницы и выяснилось, что около половины посетителей — это супружеские пары, у которых просто нет возможности свободно и спокойно поласкаться дома так, чтобы дети не смотрели и старики советов не давали. Эта невозможность уединиться — плата за семейную спайку.

Я не уверен, что это вызвано теми же причинами, что и и России — хронической нехваткой жилой площади, — хотя японские дома действительно очень малы. Площадь комнаты измеряется в татами — соломенных матах. Одного татами достаточно для одного человека, чтоб улечься и уснуть. Нормальная японская комната — шесть татами; комната поменьше — четыре с половиной татами.

Четырех с половиной татами достаточно для любовных ласк, и поэтому это выражение вызывает улыбку японцев, как слово «канапе» в екатерининской России по Алексею Толстому. Так называются порнографические поэмы, фильмы, книги. Это излюбленная локация японской эротики. Шесть же татами — это нормальная большая комната, одной такой комнаты хватит японской семье. В больших семьях может быть еще одна-две комнаты: столовая или просто еще одна жилая комната. Вместо дверей меж комнатами стоят раздвижные перегородки шоджи.

Могли бы японцы жить лучше, просторнее? Кроме национальных традиций, не поощряющих разбазаривания полезной площади, жилье безумно дорого. Квартира в Токио стоит десятки и сотни тысяч долларов, квартплата очень высока, деньги на покупку квартиры в банке занять почти невозможно. Поэтому дети вынуждены жить с родителями и ездить на работу каждый день за тридевять земель. Теперь, в наши дни, вовсю идет процесс перехода к квартирам европейского типа. Такие квартиры, именуемые «мэншнс» зачастую стоят дороже особняков. В такой квартире в многоэтажном доме жил наш друг Коноскэ. Две маленькие комнаты, покрытые коврами вместо татами, кровати, кондиционер — насколько лучше настоящий японский дом, например, тот, в котором мы жили с акачаном Ионичкой!

Мы занимали второй этаж маленького двухэтажного дома, построенного для одной богатой семьи. Глава семьи умер, дети выросли и разъехались, осталась одна старушка невероятной бодрости и сухощавости, Тазоэ-сан, которая и сдала нам второй этаж. Вокруг дома был подлинный японский сад с маленьким прудом, несколькими апельсиновыми деревьями, кустарником и персиммоном, он же хурма.

Большая комната — 10 татами, в углу выемка — токонома, японский «красный угол». Здесь ставят статуэтку Будды, вешают свиток с китайской каллиграфией или японский рисунок, здесь ставят вазу с цветами, уложенными по законам благородного искусства составления букетов, икебаны. Посреди комнаты — низкий черный столик, а вокруг его — четыре черные подушечки для сидения, красиво выделяющиеся на светло-желтых татами. Вот и вся обстановка. Затем — бумажные перегородки шоджи, отделяющие эту комнату от соседней, в шесть татами.

 

Токонома и икебана

 

В меньшей комнате — встроенные в стену шкафы за такими же перегородками шоджи, и туда мы убирали на день футоны, перинки. Окон — настоящих окон — в японских комнатах нет. Сама идея прозрачного стекла, выходящего на улицу, противна японцам. Вместо этого хорошо пропускающие свет бумажные шоджи отделяют длинную сторону комнат от коридора-веранды. С веранды можно было созерцать полнолуние, свежий снег, цветущую вишню и багрянец клена — главные японские радости. А жарким летом ветерок свободно продувал наш дом — лучше любого кондиционирования.

Приходившие к нам в гости японцы всегда вежливо поражались тому, что живем на японский лад, а не на европейский, как многие образованные местные жители. В Японии мы научились ценить местное и традиционное, хотя и раньше мы подозревали, что лучшие местные вещи лучше посредственных и массовых привозных, только в Японии это вошло под кожу.

Надо сказать правду — не все и не сразу — получалось. Например, еда. Когда нам впервые, через несколько дней после приезда в Японию, предложили японский завтрак, мы так ужаснулись, что даже и не отведали. Но со временем японский завтрак в его сокращенной форме стал нашей ежедневной радостью.

Для того, чтобы отведать японский завтрак в оптимальном варианте — соответствующем овсянке, яичнице с беконом, гренкам с мармеладом и чаю с молоком в Англии приглашу-ка я вас на остров Хачиджоджима, в трехстах километрах от главного острова Хонсю в сторону Гаваев. На этом дальнем субтропическом — но вполне японском острове достигли невиданного расцвета «народные» гостинички - миншюку. Гораздо более дешевые, чем прославленные риоканы, миншюку в других местах просто обеспечивают ночлег и хороший ужин и завтрак. На Хачиджоджиме при всей дешевизне они превратились в ловушку для гурмана, где на ужин предлагают ассортимент из 20 блюд — нет, не на выбор, на съедение.

Но завтрак на Хачиджоджиме достоин подробного описания. Японский завтрак подают сразу, без перемен. Его центр - идеально сваренный рис: он чуть клеек, совершенно ровен и бел. Знаменитый японский рис покупают гурманы и в Таиланде, и на Тайване, хотя он в шесть раз дороже тамошнего. Второй обязательный элемент завтрака — суп мисо. Вместе с рисом мисо является основой японской кухни, и редкий японец не ест и то, и другое три раза в день. Мисо — это бобовая паста, сваренная со всякими неописуемыми травками. Третий столп завтрака — тонкие листики морских водорослей нори благородного темно-зеленого цвета.

Четвертая опора — сырое яйцо. Поставьте еще на стол бутылку соевого соуса и японский завтрак (сокращенный вариант) готов. Нужно только разбить яйцо и вылить его в отдельную керамическую чашку — обычно в ту же, где оно лежало, — налить туда же сои и хорошенько перемешать кончиками ваших о-хаши — почтенных палочек. Получившуюся смесь надо вылить на теплый рис в чаше и старательно перемешать. В отдельную плоскую прямоугольную тарелочку нужно налить еще сои. Теперь захватите вашими о-хаши лепесток морских водорослей и обмакните его в сою — он утратит свою сухость и станет мягким и гибким. Положите его на рис и захватите палочками лепесток нори, стараясь прихватить при этом еще и лежащий под ним рис, как будто вы стараетесь прихватить песок в носовой платок, раскинутый на земле. Ну вот, а теперь в рот. Вкусно? Должно быть очень вкусно, если рис был правильно сварен.

Вот чем пахнет Япония поутру — вареным рисом с яйцом и соей, запахом домашнего очага. Вне дома не найти вам такого: в ресторанах и кафе подают лишь континентальный завтрак: кофе и гренки. Только в заменителях дома — японского стиля гостиницах — можно найти надлежащий японский завтрак.

На Хачиджоджиме не ограничиваются сокращенным вариантом. Пятый элемент завтрака, без которого он останется на уровне чая с хлебом — это жареная без капли масла маленькая барракуда. Барракуда на завтрак — святое право каждого японца. Маленькие сушеные-вяленые барракуды, разделенные по длине пополам, продаются повсюду, как таранька в России в свое время.

Шестым номером нашей программы будет тертая редька дайкон, популярное народное блюдо. У поэта есть такая картинка «счастливой бедности»:

 

С женой и детишками вкруг стола едим тертую редьку.

 

Седьмой поставим тарелочку с различными солеными овощами, корешками и травой. Восьмым возьмем чаван-муши — желеобразное блюдо с креветками, грибами и яйцом, успокаивающее сердце. Девятым пойдет кусок тофу, бобового творога, продукта, достойного — и удостоившегося — многих книг, а не краткого упоминания. Тофу — почти чистый протеин; получается он в результате процеживания пюре вареных белых соевых бобов. Не счесть числа блюдам из тофу. В Токио есть знаменитый ресторан «Саса-но-юки» («Снег на бамбуке»), где на обед подают одним махом шестнадцать различных блюд из тофу. Тофу можно найти в любой стране у вегетарианцев, а особенно в Америке. На завтрак его поливают соей и присыпают кацуобуши — растертой в порошок вяленой рыбой кацуо — бонито.

В мае ту же рыбу кацуо едят сырой под острым чесночным соусом и называют это блюдо кацуо-татаки. Это самое пикантное блюдо в довольно пресной японской кухне. Лучшее место для кацуо-татаки — дальняя провинция Кочи, на восточном берегу острова Шикоку. там кацуо прямо из моря, и местные жители хранят секреты изготовления соуса. После этого негнущейся рукой отведет читатель любое татаки, которое поднесут ему на Гинзе в Токио, разве что его примчали прямо из того же Кочи самолетом.

Десятым блюдом подадут сашими — обычно нарезанное сырое филе тунца с его багряно красным мясом и вкусом нежнейшего бифштекса, или другой сорт сырой рыбы. Ее макают в блюдечко с соей и зеленым хреном васаби.

А теперь чашечку чаю — и хватит завтракать, пора погулять перед обедом.

Японцы любят поесть и понимают в этом толк. Все порции крохотные, но как их много! Впрочем, обжираться — это дурной тон. Не дай вам Бог, читатель, а тем паче читательница, накладывать себе в чашу рис горкой — из-за этого опротивела Ариваре-но-Нарихире, великому поэту, его жена и он стал все чаще ходить к другой. И, как рассказывается в «Повести Изе» («Изе моногатари»), бедной обжоре-жене осталось только слать ему любовные послания вроде

 

После стольких обманов и ожиданий

я больше не верю тебе,

но люблю по-прежнему.

 

Зайс получал обед из десяти блюд каждый день, как в лучшем риокане, но больше всего он любил рис. И годы спустя не было случая, чтобы акачан отказался от сваренного по-японски риса.

Три вещи японцы довели до абсолютного совершенства: рис, саке и чай. Средний, расхожий уровень этих трех столпов японской цивилизации баснословен, а высшие достижения неописуемы и нам, иностранцам, не всегда понятны.

Знатоки, собирающиеся отведать суши — рисовых колобков с сырой рыбой — сначала пробуют просто рис, или рис с вареным яйцом, потому что качество риса решает все. О прекрасном кулинаре говорят: он умеет варить рис. Если завтра в Токио откроется японский ресторан, где рис будет стоить сто долларов порция, клиенты у него будут, если, конечно, эта цена обоснована. Нет предела совершенству риса, и платят за него японцы немало — куда больше, чем на мировом рынке. Есть тому и политическое объяснение — цена устанавливается так, чтобы крестьяне — опора правящей либерально-демократической партии — не проиграли.

Но японцы вообще не любят мало платить. Мой знакомый, торговец из Гонконга рассказывал мне, что, если выставить три одинаковых флакона духов с разными ценами, японские туристы обычно покупают самый дорогой из них. Нет, они не простофили. В Японии, как нигде на свете, существует прямая связь между качеством и ценой. Поэтому в Японии трудно переплатить. Может, вам предъявят колоссальный счет, может, ужин с развлечениями невинного характера будет стоить более тысячи долларов — но не сомневайтесь, вас не обсчитали, вы платите столько же, сколько платят японские завсегдатаи, и именно столько, сколько эта вещь стоит в Японии. Если обед был дорог — значит, все было очень свежим и очень хорошо приготовленным. Обдираловка в Японии встречается только при продаже заморских товаров — от виски и автомашин до европейских и американских проституток. Японские же вещи стоят правильно.

Правильно стоит и чай, который, как и рис, никогда не фигурирует в счете в явном виде. В магазине же он может стоить любую сумму, ибо нет предела совершенству. Впрочем, плохим он не будет и за самую дешевую цену. Мы открывали для себя тайны чая в Камакуре, приятном городке в получасе езды от Токио. Эта столица первого сегуна, Иоритомо-но-Минамото, славится огромной статуей сидящего Будды десятиметрового роста, Дайбутсу. Отлитый в 13 веке Будда выдержал, безмятежно улыбаясь, даже волну цунами, уничтожившую стоящий над ним храм, и стоит теперь под открытым небом.

По Камакуре нас водил (ныне покойный) русско-язычиый японец Масааки Уно из русского отдела японского радио. Его русский был великолепен, почти без акцента, и даже ошибки его мне нравились. Мы спросили его — в письме из Лондона — можно ли взять с собой в Японию нашего любимого черного кота, и он ответил фразой, вошедшей в нашу сокровищницу:

— Японцы не едим котов.

Он привел нас в храм Цуругаока Хачимангу, окруженный дивным японским садом с его классическим ландшафтом — гнутыми мостиками дугой, зарослями бамбука - и там мы впервые увидели, хоть и в самой простой форме, чайную церемонию. Собственно говоря, чайная церемония — это просто чаепитие, но по всем правилам. В храме дело обстоит так. Учитель-священнослужитель в простой черной одежде приносит ключевой воды (для о-ча-но-ю, чайной церемонии, нельзя брать воду из-под крана, с мутью и хлором) в деревянном или бамбуковом ковшике — конечно, и железный ковш исключается. Зачерпывая воду из родника, он задумывается и сосредотачивается. Ведь чайная церемония в первую очередь — это упражнение в точности и совершенстве. Затем ставят воду в живое пламя костра. Тут наступает пора чая.

Японцы пьют чай, как англичане или узбеки — в огромных количествах. Чаи бывают всех видов: ко-ча, обычный «западный» чай, сотни сортов о-ча, собственно японского чая, и в частности, чай из Уджи; и, наконец, чай для чайной церемонии, мо-ча, удивительный зеленый порошок с не похожим ни на что вкусом.

Мастер чайной церемонии засыпает зеленый порошок моча в чашку ручной лепки, заливает крутым кипятком и избивает бамбуковой кисточкой. Затем он протягивает странный густой напиток с запахом водорослей гостю. Тут главное — детали. Маленький шелковый платок фукуса, — основное орудие гостя. Его кладут перед собою и он своей алостью на желтизне татами подчеркивает пространство. Тонкий нож размером с пилочку для ногтей, в разноцветном футляре, используется для разрезания сластей. Японские сласти так необычны на вкус, они напоминают желе, сладкое, неоднородное и с привкусом чего-то, не имеющего отношения к кондитерии — не то бобов, не то водорослей. Я не встречал иностранца, любившего японские сладости. Чашку чаю передают от гостя к гостю — чтобы все попробовали удивительный вкус совершенного чая. В церемониях попроще гость выпивает свою чашку, а затем уже наливают другому.

Для понимания японской эстетики чайная церемония необходима. В наши дни и чайной церемонией, и икебаной искусством подборки букетов, занимаются в основном женщины, хотя изначала это было суровое мужское искусство, сродни медитации — зазен.

И, наконец, саке — одно из чудес Японии. Предупреждение — дешевое саке может оказаться плохим, особенно если пить его холодным. Холодным нужно пить душистое тару-закэ, его хранят в бочонках неведомого дерева и пьют из простых сосновых коробочек, так, чтобы аромат бочонка смешивался с ароматом коробочки. Жарким летним днем прохладное тару-закэ и этот запах свежей древесины могут совершить чудеса. Холодным, точнее прохладным нужно пить саке высшего сорта токкю на празднестве созерцания цветов вишни, закусывая рисовыми колобками. Ценитель может найти в Токио кабачок, где подают любимое саке императора Мэйдзи — и с каждым глотком побегут из кармана иены с невообразимой скоростью. Но я верю, что и там цена верная, без обмана, просто мне этого не понять. А еще можно отведать саке в плебейском районе Асакусы, в простецком месте, где больше, чем на 10 долларов на человека и выпить не дадут. Так они избегают налога на излишества, который берут с более основательного счета.

Японская система ценностей иностранцу мало понятна, и вещи, крайне ценные по японским стандартам нам — не в коня корм. Мы не увидим разницы между чашкой для чаепития за, скажем, десять долларов и за тысячу. Плохое от среднего и среднее от прекрасного я, может, и отличу, но всех нюансов прекрасного мне было не понять.

 

ЭРОТИКА ПО-ЯПОНСКИ

 

Наряду с совершенством чая, саке и риса существует и совершенство японских девушек, но и оно нам не очень понятно. Девушки, которые считаются по местным понятиям самыми прекрасными и достойными восхищения, в объятия к иностранцам не падают, и в этом смысле Япония является исключением в Азии.

Японцы похожи на древних греков не только тем, что у них процветает классическая драма, — у них, как и в древних Афинах, роли жены и интересной женщины-собеседницы разделены напрочь. Поэтому у японцев существуют два идеала женщины: одна — тихая, кроткая мать семейства, другая — умная, быстрая, владеющая японскими умениями и искусствами. Первая становится женой, со второй, как бы ее ни называли — гейша, майко или девушка из бара — проводят свободное время.

Жены, впрочем, тоже учатся искусствам — чайной церемонии, составлению букетов, танцам Бутаи и каллиграфии. Ранее чисто мужские, эти искусства привлекают теперь в основном женщин, так как их относят в наши дни к области рукоделия, а не духовного поиска. Пение и игра на шамисене - лютне всегда считались делом женским. Впрочем, особенно много знать жене и не надо. Большинство браков в Японии и сегодня заключается по договоренности между родителями. Затем родители устраивают жениху и невесте ми-аи — смотрины, и если нет особых возражений, назначают день свадьбы. Бывают, конечно, и браки по любви, есть и любовь без брака, но обычный брак устраивает по договоренности. Поэтому разводы так редки — нет разочарования. Кроме этого, развод может оказаться катастрофой для карьеры и погубить будущность детей. Если же человеку скучно в таком браке — у него есть выход, даже два.

Один выход элементарен, и к нему прибегают все токийские сараримэн (salarymen, служащие): после работы они сидят в пивных до самого закрытия, отдаляя миг возвращения в скучный-прескучный дом. Другой, требующий больше денег и умения выход — найти тот, второй идеал женщины, с которой не скучно. Таких женщин Япония порождала всегда. В древности умными и интеллигентными были аристократки — они писали романы и стихи и владели искусством беседы. Но после гибели аристократии, самураи и купцы развлекались в обществе гетер — гейш. С тех пор гейша стала неизменным персонажем рассказов и пьес. Чикамацу, самый известный и плодовитый драматург Кабуки и Бунраку, вывел гейшу в десятках пьес такого типа:

Молодой купец Кацуномия позабыл о своем супружеском долге; он не сидит в лавке и не смотрит на жену, все деньги он тратит на красавицу-куртизанку О-Хару, живущую в «квартале красных фонарей» Иошивара. Он надеется выкупить ее из публичного дома, но это ему не по карману. Он влезает в долги, чтоб провести побольше времени со своей возлюбленной. Друзья упрекают его, родители жены заставляют ее уйти от Кацуномии, взяв с собой детей, но героя ничто не останавливает. Он уговаривает свою младшую сестру продаться в публичный дом, чтобы за вырученные за нее деньги выкупить гейшу. В последний момент О-Хару отвергает эту жертву и кончает с собой. Вслед за ней вешается и Кацуномия.

В японские гетеры попадали, как правило, не от хорошей жизни: бедные семьи продавали дочерей в дома терпимости, где их обучали всем тонкостям ремесла. Гейши есть и в наши дни. Они проходят длительную подготовку — несколько лет обучения. Девушка, которая учится на гейшу, именуется майко и носит особое кимоно. Майко обязана сохранять девственность до завершения учебы, а уж тогда ей находят «покровителя». За девственность майко покровителю приходится уплатить до десяти тысяч долларов и выше. Только затем майко переходит в класс гейш. Она умеет играть на шамисене и кото, сочинять стихи в соответствии со временем года и обстоятельствами и занимать гостей, чтоб не скучали. Если сегодня вы прилетите в Токио или Киото и захотите провести вечером в компании гейши, ваш счет наверняка перевалит за тысячу долларов — и это без всякого «интимного знакомства» с ней.

В старину публичные дома — вроде знаменитой Иошивары в Токио — были своего рода клубом. Там не только и не столько потешали плоть простейшим способом, сколько встречались, беседовали, выпивали и балагурили с девицами под зорким оком хозяйки.

Тот, кому эти тонкости были ни к чему, мог отправиться в бани, где банщицы охотно удовлетворяли прихоти клиентов за мелкую монету. Впрочем, писал же Ихара Сайкаку:

 

Банщицы противны

как остывшая вода в ванне,

но все же смывают грязь с тела гостей

и притом сами недорого стоят.

 

В наши дни бани как место разврата в Японии перевелись, зато на Западе наоборот — процветают «салоны массажа». Есть, правда, и сегодня в Токио одна или две бани высшего сорта, где для гостя сделают все, но иностранцев туда не пускают, как заявила хозяйка этих бань в интервью газете, потому что у них-де бывают неведомые болезни.

Зато не пересох другой традиционный источник — горничные японских гостиниц, расположенных на водах. Как и в древности, они податливы и безымянны, но уже не так дешевы.

Дешевого секса в Японии нет — за исключением, конечно, бесплатного. Японцам первым в мире удалось отделаться, например, от последствий пребывания иностранного флота в местных портах. В Иокоске еще с времен оккупации стоит американский военно-морской флот. Когда-то Иокоска буквально кишела барами с портовыми шлюхами и пьяными «маринс» — картина, хорошо знакомая путешественнику по Корее, Таиланду, Филиппинам. Сейчас ничего подобного в Иокоске не найдешь — моряки почти не сходят не берег, разве что пройтись по набережной и мирно подняться на борт. И все это достигнуто без всяких административных мер и политических протестов — просто в результате повышения курса иены и падения доллара морякам стало дешевле выпивать и закусывать в «Уолдорф-Астории», чем в «скромных» барах Иокоски.

Пожалуй, самое дешевое, что может придумать изголодавшийся по приключениям японец — это слетать на уик-энд в Корею. Одно время японские бюро путешествий полуофициально организовывали такие секс-визиты в Бангкок и Сеул, но затем власти это пресекли. Но если речь об увеселениях в более широком смысле, на смену Иошиваре пришел краб — так японцы произносят слово «клуб». (В японском нет «л», поэтому иногда можно услышать очень забавные вещи, вроде «гуд рак» вместо Good luck или President erection.)

С этими «крабами» мы столкнулись прямо с момента приезда. Иностранцы без всякой специализации, никем не нанятые и ничем не занятые, в основном молодые американцы из Огайо или молодые европейские авантюристы, слонявшиеся по Азии и не застрявшие навеки в Индии, зарабатывают себе на рис в Японии так: мальчики преподают английский, а девочки устраиваются работать в «крабах». Клуб — не притон и не публичный дом. Девушка из клуба не обязана спать с гостем, хотя, конечно, есть у нее в этом материальный интерес. Ничего предосудительного прямо в клубе не происходит — полиция такого не допустит.

От этой проезжей молодежи мы немало наслышались о клубах. Мадлен, молодая француженка, уехала из Франции вместе со своим другом, чтоб объехать весь мир. Они провели год в Индии, полгода в Юго-Восточной Азии, бедствовали и мучились немало, и наконец добрались до Японии. У Мадлен никогда не было настоящей работы, да и школу она с трудом закончила. Она поступила на работу в клуб, где ее клиентами были в основном крупные японские бизнесмены. Как правило, это были не пресловутые «акулы капитализма» —таких в Японии мало, — а высокооплачиваемые сотрудники огромных концернов, вроде Мицуи и Мицубиси, развлекающиеся за счет корпораций — благо эти развлечения все равно разрешается списать с налогов. Годовой взнос в такой клуб — около пятисот долларов, а затем каждый визит обходится еще долларов полтораста. Наличными в клубах не платят — все аккуратно заносится в счет и посылается в компанию. Работа Мадлен сводилась к очаровыванию посетителей. В ее обязанности входило забавлять гостей, беседовать с ними, улыбаться и зажигать им сигареты. Кроме этого, она должна была привлекать новых гостей — знакомых членов клуба, или просто со стороны. Мадлен не отказывалась от подарков, стоимость которых, по мере роста ее популярности, возрастала: один поклонник подарил ей обратный билет в Париж, чтоб она слетала домой на воскресенье, другой снял для нее роскошную квартиру в центре города. Дарили и просто деньги. Ее друг совсем перестал заботиться о заработке и в свободное от Мадлен время развлекался с японками бальзаковского возраста, мужья которых, возможно, в то же самое время развлекались с Мадлен и ее подругами.

Мадлен очень увлеклась своей работой и весь день планировала, какое платье ей надеть или кого бы сегодня пригласить в клуб — ведь она получала премию за каждого гостя. Японцы не ожидают от девушки в клубе знания японского - во-первых, они сами практикуются там говорить по-английски, во-вторых, такой клуб — вместо путешествия за границу, а в-третьих, многим нравится чувство превосходства, возникающее у человека, владеющего обоими языками, над человеком, говорящим лишь на одном. Стандартная фраза посетителя клуба, если он чем-то недоволен: «Здесь Япония, извольте говорить по-японски!» Однако Мадлен за полтора года научилась довольно бойко говорить по-японски и даже продвинулась в составлении цветочных букетов — икебане, что уж действительно от иностранки вовсе не требуется.

Планы возвращения в Париж все откладывались и откладывались: трудно бросить такую золотую жилу. К моменту нашего знакомства Мадлен жила в самой дорогой европейской гостинице Токио — «Нью Отани» и поддерживала дружбу с десятками бизнесменов. Японцы — народ на редкость щедрый и великодушный, и я не сомневаюсь, что от нее не требовали расплачиваться натурой за каждый подарок, если ей того не хотелось. Затем произошло неожиданное: Мадлен бросила жившего за ее счет француза и влюбилась в молодого японского бизнесмена. Расставаясь с другом, она отдала ему половину заработанного за год в клубе.

Клубы и прочие места традиционных и западных увеселений функционируют за семью дверями, за восьмью затворами под зорким оком мамы-сан, «мамаши» — бандерши. Одно такое удивительное заведение описано в гениальной повести лауреата Нобелевской премии Кавабаты Ясунари «Замок спящих красавиц». Она, к сожалению, не переводилась на русский, и даже ее английский перевод малоизвестен.

Герой повести, шестидесятилетний старик, попадает по рекомендации друга, семидесятилетнего старика, в дом, где старики спят — в буквальном смысле слова — с молоденькими девушками. Девушек усыпляют неизвестным образом до прихода клиента. Гостя предупреждают, что девушка не проснется ни в коем случае, но его просят не делать ничего недостойного: не совать руки куда не следует, не душить и т. д. Дряхлые старики умерли бы от стыда в постели с бодрствующей женщиной, пишет Кавабата, но здесь их бессилию не было свидетелей. Они могли греться о теплое живое тело, не опасаясь быть узнанными, не страшась позора, выпадающего на долю стариков, спящих с молодыми женщинами.

 Более того, спящие красавицы — девственницы, с изумлением обнаруживает герой. Он еще не так стар; у него в мозгу зарождается мысль — отомстить за всех несчастных бессильных стариков, взяв спящую рядом с ним женщину. Но затем ему становится понятной тонкая, декадентская отрава «Дома спящих красавиц», и он решает ничего не менять.

Другой пример необычной японской эротики дан в рассказе «Мост снов» Джуничиро Танизаки, заслуживавшего Нобелевской премии не меньше получившего ее Кавабаты. Его действие происходит в тенистой и уединенной усадьбе близ Киото, куда не проникают голоса извне. В уединении усадьбы царит темная и туманная атмосфера кровосмешения, о котором мы только догадываемся.

Герой — маленький ребенок — не хочет спать, и просит, чтобы мать взяла его в постель. «Мать лежала подле меня, не снимая широкого пояса своего кимоно, и моя голова упиралась ей в подбородок. Хотя свет горел, я зарывался лицом меж отворотами ее кимоно и погружался в мрак. Мой рот искал ее соски, я играл с ними, как младенец, зажимал их губами, тер их языком. Она разрешала мне без слова упрека; хотя я был уже довольно большим, но в ту пору не строжились с отлучением от груди. Если я тер языком изо всех сил, лизал ее соски и сжимал груди, из них текло молоко. В темноте ее кимоно я видел неясно белизну ее грудей».

Мать умирает, и отец женится на другой, точной копии покойницы. С тех пор облики матери и мачехи перепутываются в сознании мальчика. Воспоминания о настоящей матери безнадежно смешиваются с более поздними впечатлениями о мачехе. Ему было только пять лет, когда его 22-летняя мать умерла, и десять — когда появилась вторая мать.

Пять сиротских лет были мучительны — и вдруг «теплый, белеющий сквозь мрак мир снов, который, я думал, навеки исчез — неожиданно вернулся ко мне»: вторая мать восстановила его прерванное — или затянувшееся младенчество.

«В возрасте 12—13 лет я стал спать один, но и тут меня обуревала тоска по материнской груди. «Мама, я хочу спать с тобой», — я умолял. Распахивая ее кимоно, я сосал ее груди, так и не находя в них молока». И тогда «вторая мать» родила и отдала новорожденного дальним родственникам на усыновление — чтобы в ее грудях появилось молоко.

«Сначала мне было трудно добраться до молока, но, пока я сосал, мой язык, казалось, вспоминал былой опыт. Я был выше матери на полголовы, но я клонился и зарылся лицом в ее грудь, жадно глотая молоко, вырывавшееся наружу. «Мамая», — я забормотал инстинктивно голосом балованного ребенка».

Напомним, что японские дети спят с мамой по крайней мере два-три года, так что младенец не делит мать с отцом. Может быть, у японцев вовсе нет этой второй половины комплекса Эдипа — желания убить соперника-отца.

Когда герой рассказа вновь обретает мать, их жизнь становится все более и более подобной сновидению, сладострастному и неясному. Мы так и не узнаем наверняка, что происходило между ним и его второй матерью после смерти отца, почему отвратились от них соседи и родные, как они жили вдвоем в усадьбе до смерти матери, и наконец, какая мать — первая или вторая — оставила каллиграфическую надпись:

Я перешла мост снов

Выражение «мост снов» — буддийский символ преходящего, невечного, того, о чем говорит Шекспир (цитирую в многословном русском переводе):

Из вещества, такого же как сон, мы созданы

И жизнь на сон похожа,

и наша жизнь лишь сном окружена.

«Жизнь — только сны Брамы», — говорят индийцы, а Чанг Цзу писал: «Однажды Чанг Цзу приснилось, что он — бабочка. Ему снилось, что он всегда был бабочкой и счастливо порхал с цветка на цветок. Внезапно он проснулся и понял, к своему удивлению, что он — Чанг Цзу. Но трудно было решить, то ли он — Чанг, которому снилось, что он — бабочка, то ли он бабочка, которой снится, что она — Чанг». Эти слова Чанг Цзу, умершего за 12 веков до Оно-но-Комачи, были хорошо известны японцам Хэйана. «Мост снов» — так называла последнюю, 54-ю книгу своего романа «Принц Гэндзи» (Гэндзи Моногатари) младшая современница Оно-но-Комачи, Мурасаки Шикибу. Поэтому таинственную строку из рассказа Танизаки можно понять буквально: «Я дочитала «Принца Гэндзи» или еще более буквально: «Вместе с принцем Гэндзи и со всеми смертными я живу в царстве снов».

Для Танизаки и многих других японских писателей основной конфликт жизни можно было выразить через конфликт европейской и японской сексуальности. Японская сексуальность в их глазах чем-то сродни некрофилии, идеальная японская женщина воспринимается как абсолютно пассивное существо — наподобие спящих красавиц. Европейская же сексуальность, напротив, активна, и поэтому во многих рассказах, например, у Танизаки — герой мечется между японкой-женой и европейской куртизанкой.

Активной японке трудно приходится в Японии. Наша хорошая знакомая Мисако, очень активная и нетипичная японка, читала по древне-японски, знала классическую поэзию и прозу, общалась с иностранцами, жила не с родителями, а сама по себе, и работала лишь время от времени. Все это делало ее явлением исключительным и жизни ей отнюдь не облегчало.

Японские мужчины, как правило, любят своих жен кроткими, тихими, не слишком знающими; женщины должны не столько беседовать, сколько поддакивать и хихикать в ладошку — как у нас тринадцатилетние писявочки. Даже на телевидении женщины-ведущие только смеются шуточкам мужчин. В иерархическом японском языке формы обращения к женщине почти те же, что и к ребенку. И работать женщина может только до рождения первого ребенка — потом приходится сидеть дома.

Еще одна забота для Мисако — ни одна солидная фирма не наймет девушку, живущую вне родительского дома; обмануть же японскую фирму трудно: они используют детективов, чтобы проверить со всех сторон будущего работника. Среди «грехов», автоматически ограничивающих возможность трудоустройства: пятый пункт (кореец), происхождение из касты неприкасаемых эта (официально упраздненной императором Мэйдзи), предосудительное поведение и развод родителей. Забавно, что развод родителей — факт, на который западный наниматель и не обратил бы внимания, — для японской компании является одним из решающих. Возможно, они считают, что предрасположенность к разводу передается по наследству. Разводы в Японии — дурной тон, а родители Мисако удружили ей и этим — взяли и развелись. Такой необычной девушке только и остается, что общаться с иностранцами - те оценят и знание классики, и смелость ума и не испугаются неженских добродетелей.

Вообще же сексуальные взаимоотношения японцев и европейцев не так уж уникальны. Японцев просто тошнит от мысли, что противный («все они такие») волосатый иностранец спит с японкой, но то же чувство испытывают мужики в любой стране — и линчевавшие негров американцы, и изгнавшие прибыльных секс-туристов кубинцы. На вопрос: «Хотите ли вы, чтоб с вашей сестрой спал негр?» — любой ответит: «Нет, не хочу. И белого — тоже не хочу, и желтого — не надо». Никто не хочет, чтоб с его сестрой вообще спали (или с матерью, или с дочкой), — так уж мужики запрограммированы, что баб своей орды отдавать на сторону им тошно. Отсюда и кровавая мифология греков с Хроном, оскопившим отца своего Урана, и кровавая мифология фрейдизма с его эдиповым комплексом.

Впрочем, мазохизма в японцах достаточно, и они любят спрашивать европейцев: «Ну как, пришлись вам по вкусу японки?». Это очень коварный вопрос. Можно обидеть человека или схлопотать по морде, как бы ни ответил: «Очень понравились» или «Глаза бы мои на них не смотрели». В этом смысле японцы — не исключение, и таиландцы такие же вопросы задают. Скажешь: «Понравились», —

— Ах ты, заморский гад, наших баб шшупаешь! — и сразу по рогам. Скажешь: «Не понравились», —

— Ах ты, мразь, нашими бабами брезгуешь! — и туда же.

Поэтому идеальный ответ должен быть вроде: «Я не имел счастья познакомиться с ними вблизи, но они выглядят весьма достойно».

В Японии бывают, хоть и крайне редко, смешанные браки между японцами и иностранками. Есть даже федерация иностранных жен, которая должна по уставу помогать новым женам привыкать к совершенно иной психологии японцев. Красивая жена, как правило, не портит карьеру мужчине, но на такие браки все поглядывают искоса.

Иностранка, конечно, больше подходит, как любовница — тогда она украшает мужчину и не портит ему карьеру. Поэтому такие романы редко кончаются счастливым браком через межрасовую межу.

В целом у японцев нет сверхсерьезного отношения к сексу, как у многих других народов Востока. Из девственности они никогда не делали культа. В древности, тысячу лет назад, у японцев бытовал самый разумный, на наш взгляд, способ заключения брака. Юноша приходил к девушке, которая ему нравилась, и они проводили ночь в любовных ласках и разговорах. По обычаю им нельзя было даже смежить вежды до утра, пока не закричит петух. При первом крике петуха следовало выразить глубокое огорчение необходимостью расстаться.

Придя домой, юноша писал стихотворное послание, привязывал его к цветущей ветке, на которой еще не обсохла утренняя роса, и отправлял с нарочным к девице. Та писала что-то в ответ, любовник приходил во вторую ночь и в третью, а утром после третьей ночи к ним в спальню являлись родители девицы и брак считался заключенным. Если же что-то шло не так, то любовник стихов не слал и попросту больше не являлся. В жизни японской красавицы IX века это были самые трепетные минуты — от крика петуха до получения стихов. И как приятно было ей получать стихи вроде тех, что послал Аривара-но-Нарихира своей избраннице:

 

Слить тысячу осенних ночей воедино — и все же

петушиный крик прервет разговор наш

на самом важном месте.

 

Японские девушки еще и потому уступали кавалерам, что девственность издавна считалась связанной каким-то образом со злым духом, и женщину, следовательно, не украшала. Однако и в чрезмерной доступности японок упрекнуть никак нельзя. Иностранцы встречаются с японками особого типа, как правило, почему-то не нашедшими места в обществе. Это может быть из-за таких «отрицательных» свойств, как чрезмерная образованность или смелость ума, может быть и по менее лестной причине.

Юкико 33 года. Она замужем, но детей у них нет. Она работает секретаршей в небольшой фирме и обычная жизнь ее не устраивает. Она не бросает работу потому, что заработка мужа на двоих не хватает, да и делать ей без детей, в общем, нечего. Она заинтересовалась Францией и пошла учиться французскому у м-сье Поля. Они стали любовниками почти немедленно, но м-сье Поль не уменьшил взимаемой за урок платы. Они ходят во французские рестораны, где он заказывает, а она платит. Ситуация устраивает обоих — она не хотела бы порвать с мужем, а интрижка с иностранцем к этому не ведет.

Мичико 24 года. Она защищает в этом году диплом в одном из университетов Токио и работает в издательстве. С детства она ощущала себя белой вороной, а два года жизни в Европе и вовсе изменили ее. Японские мужчины относятся к ней недоверчиво, узнав, что жила одна за границей. Ее не устраивает традиция женской покорности и мужского владычества в японской семье. Она было вступила в одну левую организацию, но потом бросила. Уехала бы в Европу насовсем, да родители не хотят.

В общении с иностранцем есть риск — трудно потом и в брак вступить, и карьеру сделать. Так, дружившая с нами Иоко внезапно перестала приходить и звонить. Потом она рассказала при встрече, что ее взяли на работу в министерство обороны, и не разрешают водиться с иностранцами.

Дело в том, что отношение японцев к иностранцам совсем не простое, и для его понимания потребуется небольшой экскурс в историю. Отношение японцев с внешним миром всегда отличались крайней истеричностью. Еще в IV веке возник у предков теперешних японцев боевой клич «джо и» — «изгнать варваров». Первоначальными варварами — в греческом смысле, т. е. говорящими на непонятном языке — были предки волосатых айну и дикие племена кумасо, которых покорял огнем и мечом император-воин Ямато Такеру. Этот клич был возрожден в XI веке, во времена Кублай-хана, когда самая большая в истории человечества десантная армада вышла в Японское море, дабы присоединить Японию к Татарскому ханству. Но налетела буря, «божественный ветер» (камикадзе), корабли рассеялись — предвосхищая сходный конец Великой Армады короля Филиппа. Эти события были в сводках последних известий еще во время путешествия Марко Поло на Дальний Восток, и он разукрасил их всеми красками, как средневековую рукопись.

Подлинными первыми иностранцами, несшими богатую культуру, стали для японцев китайцы — блистательный Китай династии Тан. Тан произвел огромное впечатление на островитян и началось заимствование всего — языка, письменности, обычаев. Дело дошло до того, что к X веку только женщины писали по-японски, мужчины считали, что это ниже их достоинства и писали только по-китайски. И вдруг все окончилось. Прекратили посылать послов в Китай, отослали обратно китайских послов и началась изоляция.

Через несколько веков к берегам Японии причалили испанцы и португальцы. Они принесли в Японию огнестрельное оружие и Евангелие. Многие японцы, на которых произвело впечатление первое, взялись и за второе. Можно найти и менее циничное объяснение. Страна полностью открылась перед Западом, начался массовый переход в христианство. Европейцы обладали влиянием и на различных феодальных князей, что было важно в тогдашнее Смутное время. Но, когда Токугава Иэясу удалось справиться со своими противниками и стать сегуном, он сразу взялся за вытеснение иностранцев; огнестрельное оружие было уже завезено в достаточных количествах. Ворота Японии вновь захлопнулись — на триста лет.

Японские христиане остались в скверном положений «вражеских агентов». Токугава, консерватор по характеру, решил выкорчевать европейские влияния и христианство, и вернуться к традиционным японским идеалам. От уличенных христиан требовали попрать распятие ногами и произнести при этом страшную и несколько неожиданную клятву: отступник клялся Христом и Девой Марией, что, если он возвратится к вере в Них, то попадет прямо в христианский ад и душа его погибнет. Упорствовавших распинали.

Недалеко от Нагасаки, оплота христиан на острове Кюсю, выдается в океан узкий полуостров Шимабара. Здесь японские христиане дали последний бой своим гонителям. Вдоль перешейка они выкопали глубокий ров, воздвигли вал и превратили полуостров в крепость. К ним примкнули многие бедные крестьяне Кюсю. Осада длилась несколько месяцев. Правительство Токугавы попросило у голландцев, стоявших в гавани Нагасаки, делом подтвердить, что они не питают симпатий к католикам и не преследуют «подрывных целей». Доказательством должна была стать бомбардировка Шимабары. Когда встал выбор между обстрелом японских христиан или потерей торговых привилегий, голландцы послали корабль, который несколько дней обстреливал повстанцев с моря, не причинив им, впрочем, особого вреда.

Правительственным войскам все же удалось проломить укрепления и справиться с повстанцами во главе с «японским мессией» Амакусой Широ. Пленные были распяты. В вознаграждение голландцам было разрешено торговать с Японией и тогда, когда для прочих иностранцев страна была закрыта. Голландцам приходилось, сходя на берег, топтать распятие, но торговля была выгодной и стоила того. В оправдание голландцам скажем, что японские христиане выбрали себе в пастыри испанских иезуитов и инквизиторов, жегших реформатов-голландцев на кострах в Европе. После победы Токугавы не один испанский инквизитор был сожжен японскими властями, и, как отмечает Айвэн Моррис, есть некоторая ирония судьбы в том, что книга о гонениях христиан в Японии, автор которой был сожжен в Нагасаки, была посвящена лучшему другу автора, Великому Инквизитору кастильскому, который тем временем жег еретиков в Мадриде.

Изоляцию Токугавы сломили американцы в середине прошлого века. Они послали флот «черных кораблей» под командованием коммодора Перри в Токийский залив с требованием «открыть Японию» после трехсот лет изоляции. Перри вручил ноту правительству сегуна. Правительство попросило год отсрочки — подумать. Перри ушел и вернулся через год. Перебранка в стране продолжалась — что делать с заморскими варварами, если нет возможности их изгнать. Наконец, сегун сдался и американцам было вручено знаменитое послание: «Восхищен предложением из далекой заморской страны, пусть вовеки продолжаются наши связи». Американцы получили разрешение направить в Японию своего посла.

Вскорости американский корабль доставил на острова чрезвычайного и полномочного посла Таусенда Гарриса, и высадил его в порту, специально отведенном для контактов с иностранцами — в маленькой рыбачьей деревушке Шимода. Шимода связана неразрывно по сей день с послом Гаррисом и с «неметчинской О-Кичи».

Проститутки, спавшие во время оккупации 1945 с американскими солдатами, заявляли: мы своими телами защищаем чистых дочерей Японии, — если бы не мы, их бы всех изнасиловали. Этот своеобразный вид «жертвы» повелся с «неметчинской О-Кичи».

В Шимоду стоит поехать глубокой зимой, в феврале, когда в Токио собачий холод и в японских домах стынет вода в ванной. Тогда садитесь на электричку и поезжайте на полуостров Изу, в двух часах от Токио. Этот полуостров резко выдается в океан напротив горы Фудзи, и омывает его берега теплое течение Куросио. Поэтому там раньше зацветают цветы и зима не так сурова. В центре полуострова — маленький городок Ито с горячими источниками, который был в большой моде в прошлом. Сейчас, слава Богу, его популярность миновала и он остался прелестным и старомодным. Впрочем, его 700 источников «окультурены». Один из них славится тем, что наполняет ванну чистого сплошного червонного золота. Когда еще при коммунизме будут туалеты из золота — а в Ито уже есть золотая ванна и немало желающих в ней искупаться: считается, что у золота особые целебные свойства.

Неподалеку от Ито старинный храм и дом, где жил в изгнании Иоритомо-но-Минамото (запомните это имя!), японский Сталин одиннадцатого века. С другой стороны — памятник герою фильма и книги «Сегун», Уильяму Адамсу, или Анджину Миюре, по-японски. Этот английский лоцман, оказавшийся в Японии после кораблекрушения, сдружился с сегуном Токугава Иэясу и построил для него первые океанские корабли. Он похоронен в своем имении близ Иокоски, где и сейчас стоит американский военно-морской флот.

По Изу шел молодой Кавабата Ясунари, и здесь он пленился танцовщицей, о чем рассказано в его «Танцовщице из Изу», совсем непохожей на утонченно-сенильный «Замок спящих красавиц». Продолжайте пробираться на юг, к оконечности полуострова. Вы увидите на своем пути цветение сливы и персимона, а если зима не очень холодная, то и первую ветку сакуры, которой еще ждать да ждать в Токио. А на самой оконечности перед вашими очами предстанет очаровательный рыбачий городок с живописным портом — Шимода.

Во времена Гарриса это был край света. Японцы не хотели никаких контактов с американцами и прибегали к тактике проволочек и отлагательств. Чтобы Гаррису не было скучно, они решили, по доброй традиции Кончака и Гзака, послать ему девицу. В Шимоде, в маленьком храме, где был подписан первый японо-американский договор, расписана на стенах вся печальная история этого первого романа японки с иностранцем. Вот юная О-Кичи, не ведая забот, резвится на лужайке с подружками, а вот она принимает ухаживания соседского плотника. А вот ее силой забирают чиновники и отводят в дом «немчина».

В наши дни японцы говорят вежливо «гайкокуджин» — «человек из иноземной страны», или короче и грубее «гай-джин» — «иноземец». Но раньше было в ходу слово Тоо-джин, где джин — «человек», а Тоо — японское произношение китайского слова Тан, название блистательной китайской династии, с которой в далекой древности японцы поддерживали связи. Других настоящих иностранцев японцы не знали (кроме корейцев, которые в счет не шли), поэтому все иностранцы считались китайцами, как у русских все иностранцы назывались немцами.

После прихода в дом консула О-Кичи испытала всю силу социального остракизма, как испытала бы его белая американка, живущая с негром в Алабаме или русская, общающаяся с грузином в Новосибирске. Если бы она спала со псом, наверно, это не так уронило бы ее в глазах окружающих. Правда, Гаррис в своих дневниках и письмах отрицал связь с О-Кичи — она была, мол, просто служанкой. Однако народ решил по-иному. Когда через некоторое время Гаррис покинул Шимоду (американцы поняли, что Шимода — это слишком далеко, и потребовали перевода посольства в Иокагаму), он и не подумал взять с собой О-Кичи. Ее жизнь была сломлена. О браке ей нечего было и думать, она стала куртизанкой, запила горькую и в конце концов утопилась.

В последнее время, правда, появились другие версии этой романтической истории, но им дал гневную отповедь мэр Шимоды. И не случайно: история О-Кичи привлекает туристов в Шимоду и мало кто пропускает маленький музей рядом с храмом, куда нет доступа детям до 16 лет и где картинки из жизни О-Кичи перемежаются древними японскими фаллическими скульптурами.

После Гарриса наступила самая критическая пора в отношения японцев с внешним миром. Самоуважение японцев упало до нуля. Иностранные канонерки свободно обстреливали берега Японии, иностранные консулы правили в Иокагаме и Нагасаки, как в Шанхае. Традиционная Япония рухнула, сегун уже не мог править страной. Тогда возникло движение, именуемое Реставрацией Мейдзи. Во главе его стояли молодые самураи из Мито, Тосы и Чошю. Возмущенные слабостью Японии перед лицом европейской и американской силы, они искали решения в возврате к исконно японскому, к императору и союзу самураев.

В городке Мито, неподалеку от замка младшей ветви Токугава, находилась Школа бранных искусств; в ней учили молодых самураев джиу-джитсу, фехтованию, а главное — рыцарскому духу бушидо. Ученики Мито были самыми реакционными революционерами в истории. Они были против всего европейского и «западного», за чисто японское. Но они поняли диалектику судьбы — чтобы восстановить славу Японии и отразить европейских варваров, нужно было научиться технике варваров, для отражения Запада нужно было превратить Японию в запад, для победы — уничтожить смысл победы. Им была бы по вкусу победа, завоеванная самурайскими мечами, но это не было дано.

Из вящей реакционности ученики Мито предпочитали сегуну — императора, туманную фигуру из далекого прошлого. Императоры не правили Японией уже тысячу лет, а то и больше. Даже в золотые дни Хэйан-Кё страной практически правили династии аристократов: кланы Фудзивара, Сога, Мононобе. Затем вся власть перешла в руки сегунов — Гэндзи, Ходжо, Токугава. Императоры оставались, как меровингские короли, невидные, неслышные, в тени и пыли дворца в Киото, исполняя скорее сакральную — как верховные жрецы Шинто и боги — чем светскую роль. Подлинные правители страны всегда спокойно относились к императорам, понимая, что их и сменить нетрудно. И действительно, императоров меняли почем зря, оставаясь в пределах той же обширной императорской фамилии. Во времена гражданских войн у каждой стороны был свой император, зачастую малолетний, как несчастный малыш Антоку, утонувший в битве при Дан-ноУра, около Шимоносеки. Только консерватизм и традиционализм Токугава удержал их от ликвидации империи или от замены династии. Тем не менее в Японии подспудно существовала «лоялистская», про-императорская традиция, стремившаяся к возврату в далекое прошлое, когда императоры правили страной. Сочетание этих реакционных идей породило Реставрацию-революцию Мэйдзи, сделавшую Японию самой передовой державой мира во многих отношениях.

(С другой стороны, передовые идеи не всегда приводят к хорошим результатам, как нам известно на опыте России. С третьей стороны, полное развитие идей Мито привело к японскому фашизму, Хиросиме и капитуляции. С четвертой стороны...)

Пятнадцатилетний император Мэйдзи был готов поставить на фехтовальщиков из Мито. Динамика движения была такова, что вскоре двадцатитысячная армия бакуфу была разбита на голову четырехтысячным ополчением лоялистов. Однако и победители были обречены — их феодальные идеи не соответствовали требованиям времени.

Япония нуждалась в большой армии, а не в отрядах самураев. Когда была создана армия, правительство запретило самураям носить меч. Князья — даймё — различных уделов отказались от власти и их земли стали провинциями единой Империи. Япония не вернулась в далекое прошлое, о котором мечтали фехтовальщики из Мито — она попала в сказочное настоящее.

После победы Мэйдзи на щит были подняты «лоялисты» прошлого, стоявшие за императорский дом и против сегунов. Среди них самым знаменитым был Кусуноки

Масашиге Кусуноки восстановил императорскую власть в стране за 500 лет до Мэйдзи, когда безвластный император Го-Дайго отказался подчиниться приказу сегуна из Камакуры (последнего преемника Минамото Иоритомо) и отречься от престола в пользу молодого племянника: сегуны, а до них — канцлеры, любили часто менять императоров, чтоб не засиживались и не привыкали к власти. Сегун двинул войска против императора, но потерпел поражение в бою с партизанскими отрядами Кусуноки. Один из приемов, которыми Кусуноки добился победы, достоин упоминания и запоминания.

С несколькими сотнями сторонников Косуноки заперся в импровизированной крепости в Акасаке — не роскошной части Токио с тем же названием, славной ночными барами и клубами, а в лесистой долине у подножья горы Конго, к западу от Осаки, — и долго отбивался от осаждавшей его десятитысячной армии. Когда, после трех недель осады, у него осталась только горстка соратников, он решил ускользнуть. Для этого он велел вырывать огромную яму, в нее сложили трупы павших воинов, а сверху навалили гору угля и хвороста.

Затем, темной ночью осажденные сняли свои доспехи, переоделись в цвета своих врагов и спокойно вышли из крепости маленькими группами: часовые сегуна приняли их за своих. Когда все ушли, последний защитник поджег хворост и бежал.

В хронике тех лет «Повесть великого мира» говорится: «Нападающие были изумлены пожаром. «Значит, крепость пала!» — восклицали они торжествующе. — «Не давать пощады врагу! Никого не щадить!» Когда огонь догорел, они вошли в укрепление и увидели огромную яму, заваленную углем и набитую обогревшими трупами. «Увы нам, — воскликнули они. — Значит, Кусуноки покончил с собой! Хотя он был и враг, он погиб достойно, как воин». И все хвалили и славили его».

Похвалы были преждевременны — ускользнувший Кусуноки продолжил войну и добился реставрации. Но Го-Дайго сделал ту же ошибку, что и Людовик XVIII — он не учел, что в стране возник новый класс, не желающий отдать всю полноту власти старым аристократам. Прошло три года и самураи свергли Го-Дайго, пытавшегося править с помощью придворных. Правда, Го-Дайго и тут не уступил — он бежал на гору Иошино и начался период Двоецарствия, продолжавшийся около 80 лет. «Северный» император в Киото пользовался поддержкой сегуна, «Южный» в Иошино оставался независимым, но власть его далеко не распространялась. При Мэйдзи было решено, что именно «южный» двор был законным, но и сам Мэйдзи был потомком «северной» ветви.

Архаичная традиция лоялистов не исчерпала себя с победой Мэйдзи: прошло несколько лет после реставрации, и один из ее вождей, лоялист Сайго Такамори, поднял мятеж против законного правительства, обвиняя его в сговоре с купцами и в модернизации.

Новейшим лоялистом был Мишима Юкио, один из самых известных современных писателей. Мишима верил в красивых молодых людей, в Японию самураев и императора, в чистоту выпавшего снега, в шинтоистские храмы, в камикадзе. Почти пятнадцать лет назад Мишима с группой единомышленников пытался восстановить чистую имперскую власть. Заговор окончился ничем — никакой угрозы режиму этот романтик не представлял. После поражения Мишима и его ученики совершили ритуальное самоубийство — сепуку — харакири.

Машиму и его предшественников — заговорщиков 30-х годов — называют фашистами на европейском парлансе, что не совсем верно. Европейские фашисты шли на компромисс с промышленно-торговыми корпорациями; несмотря на свой флирт с мифологией и традицией, они рассчитывали на современное оружие, Мишима и прочие «ультралоялисты» были против корпораций и бомб, за императора и мечи.

Обычные японцы наших дней мало интересуются императором. Чтобы столкнуться с подлинно верноподданными чувствами, нужно обратиться к иностранцам.

Однажды меня пригласили на вечер поэзии при токийской католической церкви. Сестра Мария Филомена с Филиппин читала свои стихи, только что вышедшие в свет отдельной книжкой. Половина стихов была посвящена очарованию кронпринцессы Мичико, а вторая — благородству Его Императорского Высочества принца Хироо. Стихи были примерно такими:

 

Что делает кронпринцесса Мичико,

Когда она встает поутру?

Она встает раньше солнца и т. д.

или:

Когда принц вошел в комнату,

я ощутила волну достоинства.

 

Меня поначалу смутило идолопоклонство доброй сестры, но потом я вспомнил, что слабость к аристократии не вчера началась и не завтра кончится, и даже революция не помогает, судя по некоторым фильмам Михалкова и Бондарчука.

В наши дни иностранцы в Токио, как правило, народ скучный и деловой, в большинстве — агенты крупных американских торговых компаний. Дон, автор популярной колонки в местной англо-язычной газете, очень точно описал их в своей книжке под названием: «Не сырой рыбой единой». Так его герой, типичный бизнесмен, попадает в Японию:

«Я пришел домой и сказал жене Сарре и сыну Дику: «Мы едем в Японию». «Почему?» — спросили они хором. «Потому что меня посылает туда компания». Жена полезла за атласом мира, посмотреть, где это — Япония. Сын был против — ему не хотелось расставаться с компанией дружков. Но мне не хотелось расставаться с моей компанией, и так мы оказались в Японии».

Довольно типичная история — американцы в Токио знают лишь, что Токио очень далек от Кливленда, штат Огайо или другого центра мироздания. По приезде они стараются жить, как на родном Среднем Западе и горько жалуются на азиатчину и на то, что их товары не покупают. Говорить с этими людьми трудно, весь их жизненный опыт — это одноэтажный американский городок и десяток мировых столиц, которых они не заметили. Японцы их прекрасно принимают и водят в традиционные японские рестораны, после чего они тихо жалуются, что их кормили «червями и сырой рыбой» и бегут съесть бифштекс с картошкой.

Иностранная колония почти в любой стране — явление удручающее, но чем восточнее — тем сквернее, и в Токио — не исключение. Зайдите в клуб иностранных корреспондентов, и там вы натолкнетесь на бледнолицых охотников, ругающих «проклятых япошек» за стаканом пива и шлющих зловещие статьи о «желтой опасности» в свои редакции. Большинство в клубе, впрочем, это японские дельцы, ставшие членами этого расположенного в центре клуба, чтобы проводить там деловые встречи.

Конечно, есть и совсем другие люди, которых встречаешь в театре Но, которые интересуются страной и которые попали в Японию не только потому, что их послала сюда «Дженерал Моторс». На пасхальном ужине в Кобе мы познакомились с одним молодым учителем из Нары, американским евреем, уже десять лет живущим в Японии. Он свободно говорит, читает и пишет по-японски. Он рассказал нам необычную историю, достойную занесения в книги Дзен.

Он получил однажды извещение о болезни отца и помчался домой в Нью-Йорк. Он ворвался в родительский дом, сбросил туфли у входа — это абсолютный рефлекс у всех, живущих в Японии — прошел в комнаты и встретил плачущую мать. Она посмотрела на него, на его ноги в носках и сказала: «Значит, ты уже знаешь...» Его отец скончался, и ему, сыну, нужно было по еврейскому закону провести неделю в строгом трауре — без огня, без горячей еды, с занавешенными зеркалами, и в первую очередь — в одних носках, без туфель...

Однажды он пригласил нас домой, где, к моему смущению, нас принимала его «жена» — молодой японец лет двадцати, с подлинно женской грацией. Он — или она — изготовил прекрасный ужин и подливал нам саке, наклоняясь всем телом, как умеют только японские женщины.

Самые образцовые японские женщины — это мужчины, играющие женские роли в театре Кабуки, онна-гата. Настоящие девушки приходят в театр поучиться у этих профессионалов, как себя держать. Онна-гата — это особое амплуа, и эти актеры редко переключаются на обычные мужские роли. Герой повести Танизаки «Противный старик» решает переспать с одним из них. Ему это удается, но он с огорчением замечает, что онна-гата ведет себя совершенно, как женщина, и в постели — ему не удается заметить ничего «неженственного», особенного в актере.

У японцев однополая любовь допустима. В «Повести о принце Гэндзи» рассказывается, что однажды принц ухаживал за недоступной дамой, которая ни за что не хотела явиться на свидание. После долгих попыток добиться ее, принц махнул рукой и нашел удовлетворение с ее братом, весьма похожим на нее.

Иностранец всегда остается иностранцем в Японии, даже если он родился там. Это неплохо — сколько бедняг страдает от неразделенной любви к стране, где они случайно родились или застряли. Иллюзия гражданства усугубляет их подлинную иностранность.

Ионичка Зайс родился в Японии, но японцем от этого не стал. Ну ладно, его родители — шведка и осевший в Израиле русский еврей. Но даже если бы кто-нибудь из родителей акачана и был бы японцем, и это бы не помогло — все равно не получить было Ионичке японского паспорта с восходящим солнцем, а тем более японского ханко — фамильной печатки, которая служит японцам вместо подписи. Эти ханко регистрируют в муниципалитете по достижении соответствующего возраста, и без него нельзя ни деньги получить в банке, ни заключить договор. Оно и разумно: ведь писать иероглифы — дело трудное и не всякому под силу. Иностранцам ханко не положено, не бывает и ханко с латинскими буквами. Обычай признает только китайские иероглифы.

У Ионички не было ханко, но зато у него было японское имя, которое нашла для него наша нетипичная японка Мисако. Японское имя Зайса произносилось так же: Иони, а писалось двумя иероглифами, где первый означал «океан» и произносился «Ио» , а второй, очень хитрый, обычно читающийся «джин», читался на китайский лад «ни» и выражал милосердие, участие и сострадание, как, например, в одном из прекрасных имен Будды: Ноо-джин, где «Ноо» — то же, что и в названии театра Но, и означает в данном случае «создатель», «творец» (а в названии театра — «творчество»), а вместе — «создатель сострадания», «творец милосердия».

Японцы так и ахали, прочтя — на слух трудно было понять — японское имя Зайса: «океан участия». Им это льстило, да и мал был Зайс для этого имени. В старину детям давали детские имена, и лишь с годами они получали имена взрослые — так маленький Ушивака-мару стал принцем Иошицуне.

Когда Зайсу исполнился месяц с лишним, мы взяли его и поехали в древнюю столицу Японии, в Киото — показать ему этот дивный город на берегах речки Камо. Некоторые споры не решить никогда, например, даже потомству не удастся установить, какая водка лучше — русская или польская. К числу таких споров принадлежит и спор двух столиц — Токио и Киото. Отношения между жителями двух столичных районов — как между москвичами и ленинградцами, или тель-авивцами и иерусалимцами, или жителями Луанг Прабанга и Вьентьяна. Они спорят за первенство во всем, даже в том, где хуже летом. Токио огромен, и его асфальт и бетон раскаляются летом добела и преют в девяностопроцентной влажности. Но Киото, хоть и куда меньше, укрыт кольцом гор, не пропускающим ветерка, в то время, как Токио стоит на берегу Токийского залива, хоть и спиной к нему.

Короче — выбор сделать трудно. У японцев ходит поговорка — «женщина — с Запада, мужчина — с Востока». Когда-то на единственной дороге между Токио и Киото стояла застава, кан, и так эти два района и стали называться — «к востоку от заставы», Канто и «к западу от заставы», Кансей. Восток и Запад у японцев не связаны с Россией и Америкой, но лишь с этой древней дихотомией.

Запад — это родина японской культуры, монархии, аристократии. Еще тысячу лет назад жители Запада и не подозревали, что и в других частях страны живут люди. По мнению тогдашних обитателей столицы, уже за десять километров от Хэйана (старое название Киото) жили только дубины неотесанные, простофили и грубияны. Это представление основывалось на горном рельефе, ужасных дорогах и изобилии застав, где власти выясняли личность прохожего и его намерения.

По своим ужасным дорогам жители древнего Хэйана — современники Рюрика, Трувора и Синеуса — ездили на каретах, запряженных волами, и мучились неимоверно. К верховой езде тогдашние аристократы относились как аристократы нынешние — к мотоциклу, то есть регулярным средством транспорта не считали. Поэтому старались вовсе никуда не ездить.

От Киото до Уджи — час езды на велосипеде, но во времена Хэйан Уджи казалась далекой, как Камчатка. Житель столицы, принц Ниоу влюбился в девушку из Уджи, рассказывается во втором томе «Принца Гэндзи», но ездил к ней нечасто, что чистосердечно объясняет так: «Даже глубокое чувство приязни с трудом выдерживает муки поездки к вам в Уджи».

Наконец, после долгого романа, принц Ниоу решил перевезти провинциальную красавицу в столицу, в свой дворец (классические японцы были полигамны). По дороге из Уджи в столицу, мучась в карете, девушка испытала дорожные лишения, которым подвергался принц во имя любви к ней, и, пишет Мурасаки, «На этой изматывающей горной дороге она поняла подлинную причину колебаний принца, которые ранее казались ей признаком холодного сердца».

Другой столичный житель, блистательный поэт и аристократ, Аривара-но-Нарихира, герой и автор «Повестей Изе», однажды попал в дальнюю деревню (теперь это пригород Киото), и там у него завязался короткий роман с прелестной поселянкой. Когда ему надо было уезжать, ни начертал для нее несколько строк:

 

Если б сосна Курихары

была человеком,

я взял бы ее с собой в столицу —

на память о дороге.

 

Смысл этого четверостишия оскорбителен и ясен — поэт не считает деревенскую девку за человека в полном смысле слова; она груба и неотесана, как сосна Курихары, но даже если б она вдруг обернулась человеком, то и тогда он взял бы ее с собой лишь как дорожный сувенир. Однако, продолжает повествование, девушка была страшно рада. Почему? Она поняла только третью строку.

О дальнем востоке тогдашние жители столицы мало что знали. Даже на чудо красоты и на символ Японии — на гору Фудзи — японцы обратили внимание позднее — слишком она была далека. Сэй Сёнагон, «этот великий классификатор и регистратор» (Айвен Моррис) даже не упоминает Фудзи меж сотни гор, отмеченных в ее «Записках у изголовья». Да и кто видел Фудзи, кроме провинциалов и диких восточных самураев? Только княжна Сарашина, молоденькая дочь провинциального правителя, проехала мимо идеального конуса горы в тысячном году и пришла в восхищение. Да и потом туда не так часто ездили, ибо, как сказал поэт:

 

Хорошо видеть гору Фудзи во сне:

Ни тебе дорожных хлопот, ни расходов.

 

Мы, жители Токио, подымались на Фудзи, что, в общем-то не очень трудно. Само восхождение занимает 6—8 часов, и на тропинке, ведущей наверх, видишь сотни японцев, хлопающих в ладоши и распевающих молитвы - славословия горе, чистоте ее снега и правильности ее формы. Восход солнца с вершины Фудзи считается одним из прекраснейших зрелищ в мире, поэтому мы поднимались ночью, гуськом.

На вершине — просторная хижина, туда все забегают погреться от жгучего холода высот, чтоб немедля выскочить снова, и смотреть не насмотреться на сказочный вид с горы, пока она не покрылась шапкой облаков. Был бы с нами Козьма Прутков, он написал бы:

 

Шапкой облаков покрылась гора Фудзи.

Одинокой вошью остался я под шапкой.

 

Хотя главный город некогда провинциального Востока, Токио давно стал столицей, все же в нем силен плебейский элемент — куда сильнее, чем в Киото. Вообще, плебсу родина — Токио. Речь идет о том веселом, жизнерадостном плебсе, что ходил в деревянных гэта и обмотках, хлебал, причмокивая, собу - лапшу из гречки, пахнущую теплом и японским домом, обожал театр Кабуки и остался жить на его сцене.

 

КАБУКИ

 

Япония, как мы ее себе представляем, появляется именно на сцене Кабуки: Но слишком прост и непонятен, кукольный театр Бунраку слишком стилизован, Кабуки — это идеальная и идеализированная Япония. Язык Кабуки лишь стилизован под архаику, в отличие от подлинно архаичного языка Но. Поэтому на Кабуки ходит куда больше народу. Впервые мы пошли на Кабуки с Зайсом — заткнув ему рот соской — в Токио, в огромный театр Кабуки-за, но вскорости маме Зайса пришлось срочно убегать в фойе. В Киото — не менее достойный театр Минами-за, где Зайс впервые выдержал всю — или почти всю программу.

В этих театрах редко ставят целую пьесу с начала до конца — для классицистов и пуристов существует менее популярный Государственный Театр, где и билеты подешевле. Вместо этого Кабуки-за и Минами-за ставят попурри из отдельных, особо любимых эпизодов. Если бы европейский театр последовал этому примеру, мы смогли бы за один вечер увидеть уход короля Лира, сцену с Мариной у фонтана, череп бедного Йорика, муки Химены и марш носорогов. Такая полная программа длится с 11 часов утра до 9 часов вечера без повторов, но люди приходят на полдня — или с утра до четырех, или с четырех до вечера.

Программа обычно открывается героической батальной пьесой в любимом стиле токийцев арагото, бравурном и мужественном. Герой-воин топает со страшной силой по «цветочному пути» хана-мичи, рампе, пересекающей зал на уровне сцены — по нему важные актеры совершают свой вход и выход, оставляя уход за кулисы мелкой шушере и служителям сцены. Лицо героя пьесы арагото залито красно-кирпичной краской, рукава его кимоно завязаны сзади огромным бантом — чтобы не мешали при рубке. Враги десятками разлетаются от взмаха его боевого меча. Один из самых знаменитых эпизодов арагото — «Шибараку» («Постойте»). В этой пьесе принц Иошицунэ ждет казни в храме Камакуры. Когда злодеи уже было собираются лишить его и несравненную Шизуку Гозен жизни, издалека раздается громовой клич: «Шибараку! Постойте!» и на хана-мичи появляется герой-спаситель — двухметроворостый монах Бенкей. От грохота его гэта злодеи падают в ужасе на колени. Иошицунэ спасен.

Очень трудно ходить с младенцем на пьесы арагото, но зато после этого младенца уже ничем не проймешь. Через год Зайс стал заливаться смехом от «Шибараку» и его маме снова пришлось выбегать с ним в фойе.

Следующим идет обычно танцевальный номер, основанный на эпизоде из Но или Киогена. Например: самурай уходит по делам, и, чтобы его безалаберные слуги не выпили все саке в доме, он связывает им руки. Они все же исхитряются напоить друг друга, не развязывая веревок.

Прежде чем мы перейдем к следующему номеру — антракт. Если в Но нет настоящих антрактов, пьесы сменяются фарсами, фарсы — пением или танцами, то в Кабуки в наши дни пьесы разделены антрактами, и эти антракты прелестны по-своему. Каждая японская семья, отправляясь в театр, берет с собой груду коробок черного лакированного дерева с элегантной росписью — о-бенто, а в них красиво уложены рисовые колобки с лососиной, кусок соленой рыбы, корешки горных трав, пикули и морские водоросли. Коробочки о-бенто перевязываются косынкой фурошики. Искусство завязать фурошики — одно из подлинно японских искусств, и это, говорят, иностранцу не по силам, хотя, по-моему, моя шведка прекрасно с этим справлялась.

В антракте развязывают фурошики, открывают коробочки — и начинается тот малый пир, из-за которого уже стоит сходить в театр. Коробочку о-бенто кладут на колени и чинно едят короткими палочками, запивая теплым саке или зеленым чаем из термоса. О-бенто повсюду сопровождает японца: он берет его с собой на работу, на обеденный перерыв, на пикник, созерцать цветение сакуры, на поезд, чтобы скоротать время. Одноразовые тоненькие деревянные коробочки о-бенто, пахнущие свежей сосной, рисом и рыбой, продаются в ресторанах, ларьках и киосках. Их содержимое зависит от времени года и местоположения. Каждый городок славится своими о-бенто, как Валдай баранками — угри на рисе едят в Хамамацу, и рисовые колобки со сливами в Мито. Пустую коробочку заворачивают обратно в узорную бумагу, снова завязывают ленточкой и аккуратно выбрасывают.

Но в театр Кабуки многие приносят подлинные традиционные о-бенто — не одноразовые, а дорогие и лакированные, работы старинных мастеров. Не обязательно ждать антракта, многие едят и во время представления. Когда-то зрители с положением смотрели Кабуки из лож, в которых они могли чувствовать себя, как дома. Сейчас лож осталось немного, но зрители по-прежнему чувствуют себя как дома.

После антракта на сцене — второй акт «Мусуме Доджоджи», «Дщерь храма Доджо». Храм Доджо — один из красивейших буддийских храмов Японии — находится на отшибе — поближе к оконечности большого полуострова, выдающегося в Тихий Океан к востоку от Осаки. Основание этого треугольника-полуострова и есть мифическое Ямато, сердце Японии с ее старыми столицами Нарой и Асукой, с горами, опушенными цветом дикой вишни, а оконечность — глухомань рыбацкая, места далекие и сказочные.

Если вы приезжаете в Японию на неделю, проведите ее целиком в Киото, если на две недели — проведите их целиком в Киото, а на третью неделю можно бы и поехать по этому полуострову, через Нару, горными перевалами Иошино, в сторону храма Доджо.

Глухомань начинается сразу за Нарой. Можно остановиться у горячих источников Каваю, где горячая вода бьет из ложа реки. Где угодно выройте руками яму в гравии и ее наполнит горячая целебная вода. Затем проведите канавку, соединяющую вашу «ванну» с речным потоком, отрегулируйте смесь, расширяя или сужая канаву, потому что в реке вода ледяная, а под землей — огненная, и проведите тут спокойный день. Есть в Каваю несколько «организованных» ям, и одна обложена каменьями — рядом с большим отелем. Но лучше бы вам не полениться и отойти подальше, где у маленьких гостиниц-миншюку в речной гальке вырыто несколько неглубоких ям — каждая как раз для двоих, или на двоих с малышом.

Японцы не стесняются наготы на горячих источниках. В старину, до начала западного влияния при Майдзи, жизнь была и вовсе вольная и беззапретная, и во всех о-фуро — банях — мужчины и женщины купались вместе голыми. Иногда только протягивали нитку по воде для разграничения полов. Сейчас в о-фуро мужчины и женщины вместе не купаются, да и на водах не всюду, но обычно в местах относительно укромных. Мужчинам нигде стесняться не приходится. Например, возможность мочиться где угодно — это святое право солдата на западе — принадлежит всем мужчинам на счастливых Стрекозиных островах. Японцы попроще спокойно мочатся даже на людных улицах. А в общественных туалетах женщины должны обычно пройти через мужской писсуар, что, конечно, безумно шокирует англичанок. Француженки, помнящие полуоткрытые писсуары Парижа, относятся к этому порядку равнодушно.

После купания, вечером вернитесь в легкой юкате и гэта в вашу гостиничку, где вас будет ждать ужин из корешков горных растений, вареного теплого тофу и риса, и залейте это тремя фляжками саке, взятого ли с собой из Киото, купленного ли по дороге, или местного разлива — повсюду свое саке со своим вкусом.

Назавтра троньтесь в путь и через короткое время вы окажетесь в Юномине — ближайшем горячем источнике. Юномине заслуживает остановки. Здесь находится одно из стариннейших ива-буро, купален, выдолбленных в скале. Из соображений скромности над этим старинным ива-буро построили дощатый сарай, а местные жители предпочитают современное сооружение рядом, Искупавшись в ива-буро и погуляв по городам, можете продолжить, и вскоре вы окажетесь на побережье. Поверните на запад, а затем вдоль реки по узкой дороге вглубь полуострова. В конце дороги — село с похабным рестораном для туристов, специализирующимся на гамбургерах и лапше (и то, и другое лучше не пробовать), а прямо за ним вы увидите лестницу в небо. Там, на холме, высится храм Доджо.

В центре храма — огромный литой колокол, известный по пьесе «Дщерь храма Доджо». Легенда, переработанная в пьесу, такова: молодой человек бежит от девушки, на которой он обещал жениться, да передумал. Она гонится за ним. Он переплывает реку на единственной лодке, но она оборачивается змеем и переплывает реку. Он вбегает в храм Доджо и прячется под огромным колоколом, но она обвивается вокруг колокола, расплавляет его жаром тела и изменник гибнет.

Храм Доджо из потемневшего от времени дерева владеет коллекцией старинных масок и гравюр, связанных с «Мусуме Доджоджи».

Вернемся в театр, где нас ожидает следующий номер — пьеса из купеческой жизни. Молодой Монзаэмон потерял сто золотых монет, принадлежавших купеческому дому из Нагои. Он не может и надеяться заработать такие деньги за всю свою трудовую жизнь. Выхода нет — он пришел на берег Эдо-гавы и с ужасом смотрит на ее быстрые волны, где вот-вот окончится его молодая жизнь.

Смерть и поныне самый надежный выход из положения для японца при финансовых затруднениях. «Для этого нет надобности терять деньги — достаточно их занять. Кредит в банках японцу получить крайне трудно, поэтому в наши дни возникли кошмарные ростовщические компании. Их название — саракин — не случайно созвучно с «саранчой». Ничего ужаснее, пожалуй, в современной японской жизни нет. Они одалживают деньги под честное слово, без залога, но под невероятный процент — 100—200% в год.

Семья, занимающая деньги в долг у саракин на покупку квартиры или на покрытие непредвиденных расходов, обречена — редко кому удается расплатиться по счетам. Как правило, переплатив три-четыре раза занятую сумму, семья впадает в нищету и больше платить не может. Тогда наступает пора террора. Агенты саракин приходят в дом к неисправному должнику десятки раз в день, и днем, и ночью. Они следуют за должником и членами его семьи но улицам, громко требуя отдачи денег и ругаясь. Следующий шаг — установка громкоговорителя напротив его дома. Из машины с динамиком агенты компании стыдят должника перед всем народом. Для японцев честь — не пустое слово. Несколько таких дней — и семья либо пробует бежать, либо — мать душит малолетних детей и вместе с мужем открывает газ.

Редко проходит неделя без очередного группового самоубийства по вине «саракин». Справиться с ними невозможно — у них на зарплате министры и члены парламента. Мы были свидетелями большого скандала, когда один из членов правительства вошел в директорат ростовщической компании. У него еще хватило наглости сказать, что он вступил для подъема морального уровня и для изменения саракин «изнутри» — снаружи, мол, не изменишь. Продажность, в отличие от неспособности платить долги, кровью смывать не надо, и к этому японцы относятся вполне терпимо. На мелком уровне взяточничества не бывает, — это было бы обманом сеньора — корпорации. Но на высшем уровне взятки прощаются. Когда бывший премьер Танака Какуэй взял больше миллиона долларов у американской авиастроительной фирмы «Локхид», народ не подумал, что он совершил недостойный поступок. Танака регулярно переизбирается в парламент, играет важную роль в партийной жизни. Простые японцы оправдывают его: «Ну и что, если брал взятки? Он все равно решал независимо и самостоятельно».

К самоубийству приходится прибегать, если не удалось оправдать доверия компании. Так покончил с собой глава отдела питания японской авиалинии, после того как пассажиры одного самолета пострадали от легкого пищевого отравления. Из пассажиров никто не умер, но позор было необходимо смыть.

Если же отравит сама компания, то в этом позора нет. Никто не собирался кончать с собой, когда у японских матерей стали рождаться калеки в результате применения неапробированных лекарств во время беременности. В Японии врач прямо заинтересован в продаже лекарств, и, когда Биргитта болела, врач прописывал ей по тридцать таблеток в день, добавив, правда, что их можно и не принимать.

Одно время было модно кончать самоубийством, бросаясь под колеса скорого поезда, но затем железная дорога стала требовать у семей самоубийц возмещения ущерба рельсам и поезду, и этот способ сошел на нет.

При нас Токио потрясло самоубийство высокопоставленного служащего компании «Ниссо Иваи» — он оказался замешан в незаконных, хоть и прибыльных для компании операциях. Перед тем, как выброситься из окна небоскреба на улицу, он оставил записку, которую мог бы написать и его предок, младший самурай на службе у даймё Каназавы: «Я умираю, чтобы компания могла жить вечно».

В обмен за такую верность японские компании берут на себя такую же ответственность за служащего, как князь за самурая. Сейчас это сохранилось только в крупных фирмах — в компаниях поменьше выкидывают работников при сокращении производства, да люди и сами уходят. Лишь крупные фирмы хранят феодальное достоинство, к ним трудно попасть на работу и невозможно покинуть.

В бизнесе японцы рыцарственны и феодальны. Хотя европейцы считают их беспощадными и жестокими дельцами, на деле они безупречно честны, культурны, великодушны, вежливы, ласковы и щедры. Японцы платят в срок все обещанные суммы, в том числе и гонорары, что не может не поразить израильтянина. Поражает и то, что они хранят слово, даже если оно не было скреплено у нотариуса. Почти все договоры между огромными организациями, включая сделки по импорту и экспорту, заключаются за чашей саке в ночных клубах. Предположим, что в клубе в Акасаке в час ночи пьют представители «Мицубиси Электрик» и «Мицуи Шарикоподшипник». Неутомимые девушки — гостессес — подливают им виски, на эстраде поет самый популярный дуэт страны, вездесущие Пинк Лэйди (Пинк Реди в японском произношении), конферансье допытывается, кто из них Розовая, а кто — Лэди, обе хорошенькие, в шортах и блестках, воплощение идеи абсолютной покорности японских девушек. И тут представитель «Мицуи» говорит представителю «Мицубиси»: «Приятная девочка! Поставим вам 300000 тонн транзисторов в этом году», и тот отвечает: «А как поет! По 65 иен пойдет?»

И если в баре достигнута договоренность, горе тому, кто попробует сослаться на то, что, мол, «пьян был, не помню» репутация будет загублена, и впору будет только повеситься.

Мелкие компании могут сжулить и несмотря на договор. Одна мелкая компания попыталась нарушить невыгодный для нее договор с иностранцем. Но этот знаток японских душ сказал: «При чем здесь контракт, я его готов порвать, главное — макото».

Макото — основное японское понятие, означающее «чистосердечие, искренность, целостность». Макото — чисто японская добродетель. Услышав призыв к макото, президент компании спасовал и иностранец был вознагражден за знание японской психологии.

Японцы понимают, что знание чужой психологии и культуры — преимущество, да и сами они ценят культуру. Западные компании не могут продать свои товары в Японии именно потому, что они пренебрегают культурой и посылают людей, не знающих ни Шекспира, ни Мурасаки.

Макото и прочие феодальные принципы уцелели и в уголовном мире, среди якуза — мафии. Шайки якуза выросли из групп бездомных самураев и беглых крестьян. Как и крупные корпорации, они процветают благодаря безусловной и безграничной преданности, да еще и отсутствию сдерживающих факторов. При нас якуза поразили все Токио, когда они убили не платившего за «покровительство» хозяина ресторана, срезали его мясо с костей, кости закопали, а мясо скормили с лапшой посетителям дешевой забегаловки в Хамамацучо. Ставшему поперек дороги этим бандитам приходится кончать собой — для простоты.

Классическое японское харакири, — японцы называют его сепуку — случается редко — это доля подлинных самураев и писателей. Сепуку Мишимы было одним из последних и известных. В старину так кончали собой по приказу императора или сегуна.

Особенно часто кончают самоубийством школьники после неудачных экзаменов. Это можно понять — провалившийся на экзаменах не попадет в хороший университет и жизнь его пойдет насмарку. У японца, провалившегося в гимназии, мало шансов наверстать — в многомиллионной стране он автоматически попадает во второй эшелон. Школьники обычно вешаются или бросаются с высоких зданий.

Но герои Кабуки предпочитают топиться, что позволяет им красиво танцевать на берегу речки. Итак, Монзаэмон танцует последний танец. Но тут по берегу проходит пьянчуга Кавагучия. Этот добрейший эдоко — уроженец Токио, ранее именовавшегося Эдо — тоже погряз в долгах, но вместо того, чтобы утопиться, продал свою дочь в бордель. Он несет домой мешочек с полученными деньгами. Кавагучия удерживает Монзаэмона, и выслушав его грустный рассказ, вручает ему цену собственной дочери и уходит домой без копейки. Счастливый Монзаэмон бежит в контору, где узнает, что деньги нашлись. Глава торгового дома, услышав рассказ Монзаэмона, выкупает дочь пьянчужки и возвращает ее домой, и дарит благородному Кавагучия еще мешок с золотыми монетами. Вот так выглядит обычная программа Кабуки — что-нибудь на любой вкус.

 

ЧЕТЫРЕ РАДОСТИ

 

Четыре радости даны Японии: созерцание свежевыпавшего снега, хацуюки-ми, созерцание осенней луны, цки-ми, созерцание багряных листьев клена, момиджи-гари, и созерцание цветов сакуры — ханами.

Хацуюки-ми — праздник чистоты. Когда выпадает первый снег, по нему не хочется ходить, чтоб не нарушить его ослепительной белоснежности. И хотя снег порой лежит долго, лишь первый день так несказанно радостен.

Когда выпадает снег, наступает время чистых дел. В день выпавшего снега 47 самураев отомстили убийце своего князя и покончили с собой. В день свежевыпавшего снега Юкио Мишима повел своих «ультра» в хачимаки и с мечами наголо на захват современной Японии во имя чистого самурайского идеала.

Момиджи-гари — красные листья клена — украшают горы Японии в конце сентября, и это - лучшее время для прогулок по лесам.

Аристократическая осенняя радость Японии — цкими. Японцы считают, что нет равных полной осенней луне, выходящей на чистые небеса четырнадцатой ночью девятого лунного месяца — луне праздника Кущей. В эту ночь следует сидеть на веранде или в беседке в саду и пить луну из широкой чаши саке. Это понимал и Есенин:

 

Нынче луну с воды лошади выпили,

 

и Ли Бо, утонувший в цвете лет, когда он пытался спьяну выпить луну с воды пруда.

Китайцы празднуют ту же луну, но не в ее полноте. Инь и Янь достигают апогея в девятый день девятой луны, в «самый крайний день в году» — в Судный день Иом Киппур.

Покойный председатель Мао посвятил Иом Киппуру такие стихи:

 

Не твердь,

но человек стареет.

Каждый год

девятый день луны девятой вновь приходит

и в этот самый крайний день в году

лишь слаще пахнет клевер

в поле битвы.

И в этот день из года в год

осенний ветер завывает яро,

несхож с великолепием весны,

но лучше, чем весны великолепье,

затем, что куполом мир огражден замерзшим

из вод и тверди.

 

У всех лунных народов — общие праздники. Луна очень хороша незадолго до полнолуния, в десятую ночь. Но японцы предпочитают праздновать полнолуние, следуя словам р. Акивы, мудреца II века: «Песнь Песней была сотворена в момент совершенства, когда луна была полна и Храм высился».

Когда мы праздновали цкими, луна была полна и высился храм — древний шинтоистский храм Хие в центре города. Там, за саке были написаны нами различные хайку от имени акачана Ионички:

 

Небывалая луна!

Лишь он может

сказать это,

 

написал отец Зайса, а мать добавила:

 

Довольный,

он закрывает глаза:

Первое цкими.

 

В ту ночь в храме Хие играли гагаку, старинную придворную музыку, непохожую ни на что на свете. Ее вывезли из Китая или Кореи еще в дни Танской династии, в 5-6 веке, она абсолютно аритмична и кажется поначалу странным шумом и нашим и японским ушам. На азиатском материке подобной музыки не осталось — прошедшие века, импорт культуры с запада, монгольское нашествие уничтожили ее, но в Японии, в тиши императорского дворца в Киото она сохранилась. Гагаку — музыка церемониальная, холодная, без слез шамисена или ярости барабанов, слушать ее — это посетить далекое прошлое, давно сгинувшую высокую культуру, ибо гагаку не назовешь дикарской музыкой, но чрезмерно утонченной, как будто писали ее давно сгинувшие марсиане.

Японцы наших дней обычно не знают гагаку, а кто знает — как правило, не любит. Чтобы привыкнуть к этой музыке, я записал несколько концертов гагаку и часто играл их дома, где они были по вкусу лишь акачану Ионичке. Уже после того, как мы покинули Японию, я снова поставил эту кассету и Зайс впал в неистовство — задрыгал, затопал ногами, и я уверен, смог бы — закричал «Хочу домой, в Японию!»

Иногда музыка сопровождается танцами с масками и тогда такое представление называется бугаку. Все танцы — тоже из Китая, и маски — китайские, и истории, связанные с ними — оттуда же: например, герой Ван Ли танцует танец победы над драконом, или танец во славу императорского двора. Эти танцы очень статичны даже для человека, привыкшего к малой подвижности кагуры и других церемониальных танцев.

Несколько лет спустя я видел в Лондоне на открытой сцене Холланд Парка супер-авангардное представление японского музыканта и композитора Стому Ямашта, с прожекторами, лазерами, мегаваттной акустикой, — и японскими танцами и музыкой. К своему удивлению я заметил, что Ямашта лишь слегка ускорил темп и прибавил электронного звучания к музыке гагаку, а танцы были обычным бугаку, только побыстрее и с лазерным оформлением.

Так Ямашта в поисках «корней» японского искусства, достиг абсурда и оказался в Китае. Декорации также напоминали старинные буддийские изображения из Нары, сделанные под прямым влиянием индийского и китайского буддизма: с их округлыми формами и сферами они совершенно не похожи на то, что мы понимаем под японским искусством. Действительно, происшедший во второй половине периода Хэйан (скажем, в X веке) поворот в японском искусстве (и жизни) от подражания китайцам к своеобычности был так резок, что возврат Ямашты в седую древность, в период Нары и Нагаоки, привел его к дояпонскому слою в культуре. Результат, конечно, увлекательный: так культурный национализм приходит к собственному отрицанию. Это верно, конечно, не только в отношении к Японии: поиски «древней архитектуры» в Израиле привели к ханаанскому стилю, «русская древность» оказалась византийской, «древний Прованс» — римской провинцией.

Кажущаяся какофоничность музыки гагаку и особый ритм бугаку смогли выйти из-за стен императорского дворца и прозвучать через динамики в Лондоне только в наши дни, когда готовность к восприятию необычных форм искусства достигла своего апогея. Поэтому интересно, что модернист Ямашта смог перевести на язык современности культурный слой 6—8 веков.

О кагуре, с которой я только сравнил бугаку, нужно рассказать особо. Этот медленный церемониальный танец исполняется на сценах храмов по большим праздникам — вроде ночи цкими. Исполняющая его танцовщица (или танцор) движет в основном веер и рукава кимоно. Кагура была получена не из Китая, но от богов, говорится в древнейших сборниках японской мифологии «Нихонги» и «Коджики», в приведенном там Сказе о Небесной Пещере.

 

СКАЗ О НЕБЕСНОЙ ПЕЩЕРЕ

 

Японский мир возник так: бог Изанаги окунул свое копье (конечно, приапический символ, и пишется это копье неприлично) в море, поднял его, капнул: образовались острова Японии. По другой легенде, Изанаги ходил вкруг копья вслед за богиней Изанами, встретил ее лицом к лицу и воскликнул: «О прекрасная дева», вслед за чем возникли Японские острова. У японцев нет легенд, объясняющих появление иных земель — восхитительное нежелание объяснять неинтересные события. Вслед за возникновением Японии богиня Изанами умерла, и ее муж-бог отправился в царство мертвых вызволять ее; уже было спас, но увидел, что ее тело кишит червями, и бежал в мир живых. После долгой погони (зачервивевшая богиня гналась за ним) ему удалось спастись, и он искупался в речке, чтобы смыть с себя следы путешествия в подземный мир. И здесь происходит первое важное событие японского Олимпа: из струй потока, омывавшего бога Изанаги, появляются молодые боги — богиня солнца, будущая покровительница Ямато и имперской семьи, самая японская богиня Аматерасу и ее антипод, проказник и герой, доимперский бог Суса-но-О. Конфликт между ними является центральным для всего Века Богов. Возможно, что Изанами и Изанаги – плод подражания китайской космологии, а для древних японцев история богов началась с противостояния Аматерасу-но-Омиками и Суса-но-О. Для того, чтобы понять суть этого противостояния, надо обратиться к истокам шинто — Пути Богов — древней японской религии (синто в обычной русской транскрипции).

Видимо, в древние времена японцы, как и прочие обитатели Дальнего — и Ближнего — Востока молились духам камней, гор, скал, лесов. Для еврея и палестинца, предки которого поклонялись Богу у огромной скалы на вершине горы Мория, это не так уж удивительно. И сейчас в Японии можно встретить родного брата нашего Краеугольного Камня — огромную скалу на вершине горы, которая считается ками — шинтоистским богом.

Мы видали, как японцы молятся духу водопада неподалеку от Шингу — перед тем, как сфотографироваться перед этим красивым водопадом, они замирают у красного шинтоистского храма, хлопают в ладоши, чтобы обратить на себя внимание духа водопада, просят у него, что хотят, бросают мелкую монету, и лишь затем превращаются в обычных туристов.

В маленьком храме на окраине Токио молятся змеям, которые живут под камнем, в расселине, из которой бьет источник. В дни праздника старушки приносят им в дар яйца, изображения змеек, и масса паломников пьет воду источника, освященную змеями.

Олицетворением этих древних богов — сил природы — был Суса-но-О. Когда старинный родовой уклад пришел к концу и вместо него возникла централизованная власть императора, семейные боги имперского клана Ямато стали всеяпонскими богами. Главой имперских богов стала Аматерасу.

Другое объяснение их конфликта можно найти, посмотрев на карту Японии. Главный храм Сусы-но-О находится на побережье Японского моря, около городка Мацуэ (того самого, где жил Лафкадио Хеарн). в месте, удаленном от центров японской цивилизации — Нары-Киото, но вблизи Азиатского материка. Имперский клан пришел в центральную Японию с юга — по легенде, внук Аматерасу спустился с неба в районе Кюсю, и оттуда пришел, уничтожая по дороге демонов и чудовищ, в район Нары, основав там царствующую и поныне императорскую династию.

Поэтому специалисты выдвинули теорию, по которой противостояние двух богов — это противостояние двух цивилизаций: одной — пришедшей с континента, из Кореи, Китая, Сибири с древней миграционной волной, и другой, появившейся с юга, с островов Тихого Океана, из Индокитая, вместе с более поздней миграционной волной, принесшей культуру риса в Японию.

Оба объяснения имеют себе греческий эквивалент, где имена богов также трактовалась как этническая трансформация в результате прихода новых миграционных волн и как признак изменения общественного строя.

Кем бы Суса-но-О ни был — персонификацией древних духов природы, старого общинного уклада или родовым богом мигрантов из Кореи — в японской мифологии он остался, как порядочный шалун. Буйный Суса-но-О еще малышом так горько плакал, что его отцу — богу Изанаги это надоело и он сослал его в царство мертвых (это иногда толкуют как мифологизацию обычая оставлять ненужного младенца на снегу или в лесу — экспозиция, известная народам Северной Европы в Новое время, и отраженная в японском фильме «Нараяма»).

Суса-но-О не захотел идти вниз, в царство мертвых, и попросил разрешения у отца пойти попрощаться с сестрой Аматерасу. По дороге на небо он с ходу совершил пять тяжких преступлений ритуального характера - разорил поля, разрушил межи, ободрал жеребенка живьем, да еще и задом наперед (видимо, акт колдовства, тем более, что лошади посвящены богине) и нагадил в покоях богини. Когда Аматерасу пришла в свои покои и почувствовала смрад, и увидела, что ее прислужницы разбежались, испугавшись шкуры ободранного жеребенка, она пришла и негодование и скрылась в Небесной пещере. С собой она унесла солнце и луну, и мир погрузился во тьму.

Перед входом в пещеру собрались все восемь миллионов богов и стали думать, как бы выманить богиню. Насчет последующего есть забавное расхождение в источниках. По одной версии, богиня Узумэ вышла танцевать перед богами танец Кагура — так и возник этот медленный церемониальный танец. И тут страшный хохот восьми миллионов богов потряс землю. Богиню заинтересовало, почему смеются боги в ее отсутствие, она пробормотала «омоширо-я» — «занятно» — и высунулась из пещеры. Молодой расторопный бог схватил ее за рукав и вытащил наружу. Так солнце вернулось в мир.

Другая же, более старинная версия говорит, что богиня Узумэ не кагуру танцевала, а заголилась и показала свой срам. Этим, мол, и вызвала смех богов, потому что танцем кагура никого не рассмешишь. Ученый комментатор Астон отмечает, что заголилась она, чтобы отогнать бесов, - те боятся наготы. И по сей день шаманы Дальнего Востока и Сибири заголяются, чтобы отогнать бесов, а древняя религия японцев была близка к шаманизму.

Срам Узумэ еще раз сработал, как щит, когда внук Аматерасу, дед первого императора Японии, спустился на землю и натолкнулся на врага. Тогда тоже заголилась Узумэ и враг бежал.

Этот рассказ о Небесной пещере — с кагурой, без раздевания — я видел на одной из самых необычных сцен в мире. Мне довелось увидеть «Калигулу» Камю в постановке Ованесяна среди развалин Персеполиса; «Богоматерь цветов» по Жене в исполнении Кемпа в Раундхаузе, Барышникова в «Ромео и Джульетте» в Ковент-Гардене, Марту Грэхэм вместе с бирманским национальным балетом в Рангуне, танцы тутси в Бурунди, полуночное богослужение в монастыре Тянгбоче в Гималаях и много других странных вещей, но пьесу «Эма», где повествуется история Небесной пещеры, я видел при подлинно диковинных обстоятельствах, в маленькой северной деревушке Курокава.

Курокава и ее театр — одно из самых волнующих открытий моей жизни. Можно прожить всю жизнь в Японии, так ни разу и не услышав о Курокаве. Я услыхал впервые об этом месте от моего молодого друга Мичиаки, с которым мы встретились в уже знакомом читателю зале театра Канзе Но в Токио.

Давали пьесу «Танико», герой которой, маленький мальчик, смело идет в горы вместе с монахами. В пути он заболевает, и в исполнение древнего обычая, монахи бросают его в пропасть. Но дух гор подхватывает его и возвращает к жизни, а затем танцует потрясающий мужеством и силой танец.

Тут я увидел, что рядом со мной сидит маленький — лет семи — мальчик необыкновенной красоты, подобный юному принцу, с длинными кудрями и длинными ресницами, и делает пометки карандашом на полях текста пьесы. Такие чудеса случаются не каждый день — мальчики семи лет от роду редко ходят смотреть Но, с трудом пишут, а чтобы писать китайскими иероглифами на полях средневекового манускрипта — это просто невероятно. Мы заговорили и подружились. С тех пор мы часто виделись с Мичиаки и его милыми, интеллигентными родителями, с ними я проводил Новый год — главный японский праздник, они бывали у нас, и брали меня на репетиции — Мичиаки учился играть на сцене Но, и я не видал ребенка, более достойного играть Ушиваку-Мару — юного Иошицуне, о коем речь позже — чем Мичиаки.

Прошли годы, и Зайс стал мне напоминать Мичиаки и Ушиваку. Однажды мы бродили вдвоем по широкому безводному, но цветущему руслу Модиин, в Святой Земле, неподалеку от долины Аялона, и обсуждали, какое место было самым красивым. «Все места хороши», — сказал Зайс. «Ну уж, — усомнился я, — а если свалка?» «Даже там можно поднять глаза и посмотреть вверх», — ответил он. Так мог бы ответить и Мичиаки.

Однажды я спросил Мичиаки — и его отец прислушался к ответу сына (человек образованный, он знал меньше малыша о Но) — где самое интересное Но в наши дни, в какой школе игры и в каком городе, в Киото ли, в Каназаве, в Токио или в Нагое.

В Токио действует пять школ Но, в Киото — две, в Нагое и Наре Но ставят редко. Удивительно, что в дальней Каназаве Но играют по крайней мере раз в месяц.

Каназава — маленькая, но совсем настоящая столица бывшего полунезависимого княжества. Местный князь, даймё Маэда, был поклонником искусства и основал у себя театр Но. Каназава осталась единственной провинциальной столицей, где Но играют и по сей день. Есть там и один из трех самых прекрасных садов Японии (два других в Мито, где цветет уме, слива и в Окаяме, около Осаки). Сад Каназавы, Кенрокуэн, славится шестью свойствами (кенроку): простором, величавостью, изысканностью, тщательностью расположения, прохладой и очарованием. Рядом с садом — кремль Маэда, правда, почти целиком сгоревший в прошлом веке. Япония смотрит на восток, обратив спину Азии и Японскому морю, на берегу которого и лежит Каназава, место, весьма удаленное. В переводе на русские мерки, Каназава — это Архангельск, если не Иркутск, где твердость даймё Маэда позволила сохраниться местному очарованию.

Вообще «феодальная раздробленность» куда лучше для страны, чем централизация. В России, похерившей княжества при Иване, Архангельск, Псков, Новгород — прекрасны, но не столицы. В странах менее централизованных Севилья, Мюнхен, Каназава остались маленькими столицами с прелестью и культурой больших столиц.

Поэтому я и упомянул Каназаву, спрашивая Мичиаки. Но он ответил: «Самое интересное Но — в Курокаве». Я никогда раньше не слыхал о таком месте. И тут Мичиаки поведал мне следующее.

В Средние века некий император был вынужден бежать на север страны, в дикий край Тохоку, спасаясь от гнева сегуна. Император и его придворные остановились в маленьком селе Курокава, укрытом горами от ветров с Японского моря и от взглядов проезжающих по столбовой дороге Ямагата — Цуруока. Там им пришлось прожить долгое время, делать было нечего, и от скуки придворные учили мужиков играть Но, игру аристократическую, которой простолюдины обычно и не видали. Прошли месяцы, император отбыл обратно на Запад, Курокава осталась краем японского света, но, хоть с тех пор прошли века, и по сей день четыре раза в году крестьяне Курокавы ставят пьесы Но.

Из этих четырех дней самый торжественный — первое февраля, когда главные роли играют крестьянские дети — первенцы семей «актеров». Актерами Но бывают члены лишь нескольких семей из рода в род, в других семьях передаются другие сценические ремесла, от аккомпанемента до декораций. Это, собственно, обряд посвящения, инициации, достижения совершеннолетия.

Прослышав про это, мы собрались, завернулись в шубы и поехали к первому февраля в страшную глушь, в село Курокава. Тохоку — край холодный и далекий, первого февраля земля покрыта снегом, холодища, и празднество начинается задолго до вечера. Крестьяне заготовляют огромное количество саке собственной выделки, рисовых колобков и тофу. Играют Но всю ночь напролет и продолжают назавтра до заката. Ночью играют в двух больших крестьянских домах. Один из них стоит на холме, а другой — в низине, и так они и называются — Камиза и Шимоза — Верхний и Нижний театры. Зрители и актеры делятся по месту жительства, параллельно с игрой идет пир в обоих театрах с постоянным обменом визитами. Туризмом там не пахнет, приезжих немного — может, человек 20—30 приезжает из Киото и Токио, среди них — редкий иностранец. Смотреть всю ночь напролет несколько утомительно, гостиниц нет, место в странноприимном доме найти нелегко, но если не бояться бессонной ночи с музами, можно смело приезжать.

Нас крестьяне приняли чудесно, знай лишь подливали саке и подносили рис во всех формах. В избе были сняты все перегородки шоджи, так что получилась одна большая комната. После Но в Токио и Киото, Но Курокавы кажется старинным и примитивным, напев куда проще и монотоннее, заметно, что дети с трудом понимают старо-японский, кимоно не такие нарядные, но зато это подлинное народное искусство, которое грезилось Брехту и Мейерхольду.

Впрочем, для крестьян Но — это не искусство, но форма богослужения, и представление завершается в древнем шинтоистском храме Курокавы. Представления в Камизе и Шимозе кончаются к утру, и тогда актеры и все жители села идут с двух сторон шествием к храму. После давки и свалки, начинается общее представление Камизы и Шимозы. Так нам удалось увидеть два раза подряд —в Шимозе и в Храме — пьесу «Эма» про Аматерасу и «Небесную пещеру», пьесу древнюю и связанную с культом шинто. Богиню Узумэ играл десятилетний мальчик. Танцуя кагуру, он даже веер уронил от волнения, и его отец, стоявший рядом, подобрал его. На сцену вышла двенадцатилетняя богиня Аматерасу и запела «варе-ва Аматерасу-но-Омиками, Акицушима-но-дайторио» — «Я — великая богиня Аматерасу, владычица Стрекозиных островов (поэтическое название Японии)». Только ради этого уже стоило бы приехать в Японию к первому февраля.

Европейский эквивалент Курокавы, возможно, Обергаммау. В Англии в наши дни Национальный Театр возродил средневековые «Мистерии» йоркских и кентерберийских мастеровых в блестящем переложении Тони Харрисона, который в свое время перевел «Орестею» для Национального Театра. Бога-Отца в этой постановке играл кряжистый прораб в каске и с огрызком карандаша за ухом. Мария Магдалина была одета, как кондукторша йоркского автобуса. Приколачивавшие Иисуса к кресту плотники проявляли высокий профессионализм. Играли не на сцене, а в зале, среди стоящих — как на ярмарке — зрителей. Это потрясающее, длящееся 12 часов представление охватывало всю историю от Сотворения мира до Страшного суда, как если бы театр Но в Токио поставил пьесу «Ама — как ее играют в Курокаве».

(Этот прием хорошо знаком западному театру: маркиз де Сад ставит пьесу о Марате, греческая группа инсценирует «Ифигению» так, как ее играли в XVIII веке местные любители; французы ставят «Федру» в костюмах эпохи Расина.)

Актеры представляли не сколько, скажем, Адама и Еву (молоденькую, с маленькими грудями, как у Евы Луки Гранаха), сколько северных простолюдинов, игравших Адама и Еву в средние века. Но дополнительное усложнение: они играли современных простолюдинов, кондукторов и прорабов, продолжавших традиции средневековья. Однако в наши дни в Йорке и Шеффилде крестьяне и плотники не ставят мистерии, а Курокава действительно существует, в отличие от воображаемого Йорка на сцене лондонского театра, или Версаля на сцене «Комеди». Японские крестьяне на самом деле исполняют мистерии, почти исчезнувшие в Европе.

А на обратном пути мы заехали к горячим источникам Дзао. Дзао — знаменитая гора с оледеневшими деревьями - превращается зимой в улей розовощеких лыжниц в меховых шубках и лыжников в тужурках. Воздух там баснословный, снег пушистый, погода всегда как на Рождество. Очень хороши японки в таком неэкзотическом оформлении, и, что бы ни говорил Хлебников, не одной Руси поцелуи на морозе, а после дня на лыжах можно искупаться в горячем источнике, слегка пахнущем серой, и подивиться стране, где есть все — и Курокава Но, и лыжники на Дзао.

Неподалеку от этих мест — Снежная страна, знакомая читателям Кавабаты. «Поезд вышел из длинного туннеля - отсюда начиналась Снежная страна» — так открывается его повесть «Юкигуни» («Снежная страна»). Почему такое название? Япония разделена горным хребтом по длине, так что холодные ветры из Сибири останавливаются, не доходя до Тихоокеанского побережья, и заметают снегом побережье Японского моря, к которому, как мы уже говорили, страна повернулась спиной. Когда-то Снежная страна считалась самой отсталой частью Японии, на теплых источниках гейши заботились об отдыхающих, люди ходили по снегу в плетеных башмаках-лыжах. Сейчас это край лыжников.

Место, описанное Кавабатой — малопривлекательная в наши дни Юзава. Тут потрясает сам выход поезда из длинного-длинного тоннеля: со стороны Токио черна земля, а к востоку все замело, многометровые сугробы. Впервые я пришел туда пешком, пересекая заснеженные перевалы. Самый высокий перевал мне удалось пройти под землей по выведенному из эксплуатации автомобильному тоннелю: зимой горные дороги закрываются для движения, тоннели заколачивают досками. Я вышел из Никко с его храмом-мавзолеем сегуна Токугава Иэясу, и дошел до маленького источника Никко-Юмото у перевала, где и остановился в чистой и дешевой гостиничке — не то миншюку, не то молодежном общежитии. Там я встретил самого экипированного землепроходца — молодого японца, работавшего несколько лет поваром в Мацуэ, а затем решившего пересечь Японию. Он шел горными тропами из одного села в другое, нес на себе килограммов шестьдесят оборудования, включая палатку, спальник, бутсы, фонарь, когти, снежные плетенки и прочую всячину. Он намеревался идти в другую сторону, но моя идея пересечения непроходимого, по словам местных жителей, перевала привлекла его, и с рассветом мы вышли к тоннелю.

Почти до самого входа в тоннель земля была черна и бесснежна. Мы отогнули доски и вошли внутрь. Как пригодился нам его фонарик в кромешной тьме тоннеля! Огромные сосульки, как сталактиты, росли на сводах и рушились от звука наших шагов. Я чувствовал себя, как хоббит Фродо в коридорах Мории. Туннель был очень длинным даже по японским меркам.

Наконец перед нами забрезжил свет и мы оказались у заколоченного досками выхода. Отогнули доску и ужаснулись — перед нами была и впрямь Снежная страна, снегу было по пояс. Пять часов мы брели вниз по нехоженному снегу, и вдруг раздалась бодрая музыка. Мне показалось, что я брежу. Но за поворотом дороги мы вдруг увидали сотни лыжников, фуникулеры и лифты, сверкающий ресторан — новый лыжный курорт, не обозначенный на наших картах. Мы сели на тележку спускающегося лифта подвесной канатной дороги и уже через полчаса были внизу, поближе к цивилизации.

 

ХАНАМИ

 

Но не будем доле томить читателя, пора уже назвать самое главное в Японии, пора нашей прелестной героине явить свой лик.

Когда весенним днем 1543 года унесенные тайфуном корабли португальцев подошли к берегам неведомого Джипангу, ошеломленные мореплаватели увидели, что земля у теплого моря покрыта нежным бело-розовым снежком. Так европейцы впервые столкнулись с одним из семи чудес света — с японской вишней сакурой.

В конце марта — начале апреля небеса посылают свой лучший дар — ни с чем не сравнимый, но со всем сравнивавшийся цвет сакуры. В эти считанные дни японцы забывают о работе, квартплате и обязанностях, о женах и детях — они сидят и пьют саке под цветущими деревьями. Природа понимает законы театра не хуже любого режиссера — если бы после зимы на людей сразу обрушилась сакура, у них сердца бы не выдержали. И как Розалина перед Джульеттой, как предтеча перед мессией, за месяц с лишним до вишни землю Японии осеняет ослепительно белый цвет сливы уме.

Говоря о двух писательницах эпох Хэйан — Мурасаки Шикибу, сочинительнице «Принца Гэндзи» и Сэй Сенагон, оставившей «Записки у изголовья», японцы обычно сравнивают их с цветами сливы и вишни — последняя красивее и наряднее, но первая — белоснежно чиста.

Ясным февральским днем, когда зимняя прохлада еще прячется в горах, и небо все сине по зимнему, завернемся в теплые накидки и поедем в Мито, на другой конец обширной равнины Канто. Три сада Японии славны своей красой — сады Каназавы, Окаямы и Мито, но лишь Кай-ракуэн, сад Мито, преображается в пору цветения сливы. Десять тысяч деревьев уме посадил в этом саду князь Токугава, и в феврале сад бел, как в Сибири.

Столица сливы, Мито, была когда-то столицей удельного княжества, в ней правили князья младшей ветви дома Токугава. Старшая ветвь этой семьи самураев правила всей Японией из Эдо — так назывался Токио — формально — от имени императора, фактически — самодержавно. Глава ветви Мито был наследным вице-сегуном. По пути в сад можно увидеть место, где стоял замок князей Мито, даймё Токугава, но от него мало что осталось: часть строений сгорела во время Реставрации Мэйдзи, главное здание разбомбили американцы в прах в 1944, и сейчас остались лишь флигеля с кривыми, как серп, крышами.

Когда цветет уме, луна рано встает, и можно увидеть сразу луну, уме и вогнутую крышу замка.

 

Белая слива снова увяла —

Лунный свет!

 

пишет Бусон, имея в виду, что в свете луны белые цветы не видны, и деревья кажутся голыми, как зимой.

Сливовый сад Мито бесконечен и плосок — и этим он уникален в холмовидной Японии. Под белыми деревьями сидят маленькие кучки японцев — семьи с детьми, группы студентов, две-три большие компании служащих из Токио, простые работяги в затрапезе из окрестностей. Заезжая гейша постарше играет на шамисене-лютне. Иностранцев нет, а тем, кто есть — хорошо вдвойне: мы шли по саду и все подзывали нас и угощали саке и яствами. Токийская знать подливала нам с земным поклоном гретый саке из бамбуковой фляги, а местные работяги по хамски пошучивали и хлестали рисовую водку, наливая нам в огромные стаканы эту мутную крепкую жидкость.

Выпивка и закуска должны соответствовать оказии — этот закон вовсю действует и в Японии. Перед выездом в Мито женщины лепят рисовые колобки с уксусом и соей и завертывают их в тонкие, как листки темнозеленой бумаги, нори — водоросли. В середину колобка кладут крохотную сливу уме. Вместо обычного саке берут умешю, где шю — второе, «китайское» чтение иероглифа, означающего «саке», вино.

Цветение уме — первый намек на то, что будет, когда разразится сакура. Ведь при цветении уме все еще холодно и под ее белыми цветами кутаются и греются и спешат домой к закату. Настоящая весна и настоящий праздник наступают только с цветением вишни.

Сакура — это Япония, и слово это — первое, которое узнают иностранцы, но сами японцы чаще говорят просто хана, Цветы, явно с большой буквы.

Четыре радости отпущено Японии — созерцание луны, цкими, созерцание выпавшего снега, юкими, созерцание багряных листьев клена, момиджи-гари и созерцание цветов сакуры, ханами, но лишь сакура сметает всех и вся — бедных и богатых, умных и глупых, элегантных и грубых.

Описать чудо цветения сакуры невозможно — японская вишня не растет в Европе и не похожа на нашу вишню. Есть сакура в садах Кью в Лондоне, и перед Белым Домом в Вашингтоне, но там она выглядит экзотической чужестранкой, а не волшебной феей, как у себя на родине. Зрелище цветущей сакуры подобно электрическому удару, ее праздничная нездешность не дает людям заниматься чем бы то ни было.

Фронт сакуры продвигается с юго-востока. Сначала ее десант высаживается на юге Кюсю и почти одновременно в Токио, затем проникает в Киото, в долины, а потом — в горы, и так до вершин гор и до холодного Хоккайдо.

Главная прелесть сакуры в непрочности ее цветения — она отцветает за несколько дней, и поэтам ее облетающие лепестки служат символом бренности и мимолетности жизни. А затем что мимолетность сакуры светла, светло относятся японцы и к смерти. Мурасаки Шикибу писала:

 

Жизнь скоротечна,

Но не грусти:

Созерцай уходящие дни

как осыпающиеся лепестки сакуры на склоне.

 

Лепестки сакуры очень нежно осыпаются — бело-розовым дождем, и при легком ветерке со стоящей на холме сакуры лепестки летят косой дугой. Мимолетность цветения вишни привела к следующему обмену стихами между Ариварой Нарихирой и девушкой из Столицы. Редко навещавший ее дом Нарихира зашел однажды полюбоваться распустившимися цветами вишни. Упрекая его за редкость визитов и подчеркивая свою верность, девушка сказала:

 

Говорят, мимолетен цвет вишни и зыбок,

но ждал человека, приходящего раз в год.

 

На что Нарихира ответил:

 

Если бы я не пришел сегодня,

Завтра, как снег, осыпались бы эти цветы.

Нет, символом постоянства их не назовешь.

 

Лучше всего созерцать сакуру в старой Японии, в краю Ямато, неподалеку от Киото, где каждая пядь земли и каждое дерево полны аллюзий. Ведь что скрывать — ханами требует вживания в японскую культуру. Две весны я встречал в Японии, но в свою первую весну я даже не заметил сакуры, а во вторую я ходил за ней и пил под каждым деревом. Так и родники — увидит человек родник в Святой земле, ухоженный и ухоленный руками поколений, и сердце сожмется. Но стоит приехать в Лапландию, где текут бесконечные горные реки, и остаешься к ним равнодушным — ведь они и сами не знают своего имени. Иными словами, как говорил Лис Маленькому Принцу, «пока не приручишь, не заметишь разницы между мной и другими лисами». Пока Япония не приручила меня, я не замечал красоты сакуры. Но более того — только в Ямато сакура приручена и действует безотказно. Здесь в садах Киото можно увидеть невероятную пестроту старинных одежд аристократов, выходящих на ханами:

 

Князя с коня спешила сакура!

 

как писал Исса. Но подлинное ханами не требует роскошных одежд.

 

Кто лежит, накрывшись циновкой, когда цветет весна?

 

спрашивает Басе, и комментаторы говорят, что поэт имеет в виду бедного самурая-ронина или бродягу, лежащего под деревом под циновкой вместо нарядных одежд. Его ханами сродни медитации Зен, его циновка — путь к озарению.

Ханами всенародно и многогранно. Кучка придворных в шелковых кимоно в саду Киото — это ханами. Одинокий поэт под расцветшим старым деревом — это тоже ханами. Но и парк Уэно в Токио, где по вишневым воскресеньям собирается до полумиллиона человек и циновки плотно покрывают всю площадь парка, где пьяное и грубое мужичье, обездоленные чиновники и служащие, рабочие автомобильных заводов сидят плечо к плечу на километры — это тоже ханами.

Нас не смущала кажущаяся вульгарность всенародного празднества, когда простой люд радуется случаю выпить и закусить на травке. Массовость — издержки всеобщей любви, и нет такого дерева на Стрекозиных островах, в тени которого не сидят, не пьют и не веселятся во время цветения. Лепестки летят с деревьев в чаши саке и на закуску, как писал Басе:

 

Под деревом,

и в супе, и на рыбе —

Цветы!

 

Цветение вызывает подъем духа, позволяющий смириться с вульгарностью.

 

Желтые разводы на снегу

новогодним утром

не мешают мне,

 

сказал поэт. Новый Год, как и цветение сакуры, приносит покой и просветление, и человек, идущий поутру в храм — первый раз в Новом году — не огорчается, увидев, что кто-то поссал на белый снег.

Тот, кто не может смириться с этим низменным аспектом ханами, не поймет и его высшего аспекта — зен-буддийского смирения и приятия мира.

Трудно найти одно, самое лучшее место для ханами. Иногда одна ветка тронет больше, чем целый вишневый сад. Но есть одно место, где нельзя не охнуть.

 

Коре-ва коре-ва то бакари хана но Иошино-яма

Только «ох» да «ах» и слышно — цветы на горе Иошино,

 

пишет поэт. И тут сила в аллюзиях. У каждого народа есть места, о которых нечего сказать чужестранцу. Какой японец поймет, почему достаточно упомянуть Иерусалим, чтобы сильнее забилось сердце? И как нам понять, почему сакура на горе Иошино это уже поэзия?

Гора Иошино находится в сердце старой Японии — Ямато, к югу от старой столицы — Нары, и близко к очень старой столице Асуке. В древние времена двор часто переезжал, а с ним двигалась и столица вокруг этих мест — от Осаки до Асуки. Сейчас от этих древних столиц остались только развалины, деревня и храм на месте бывшего дворца. Два дня двуконь от столицы до глухомани Иошино. Что же особенного в этой горе?

В чудном английском приключенческом романе Фредерика Форсайта «Псы войны» (по сказанному у Шекспира в «Юлии Цезаре»: «На всю страну монаршим криком грянет «Пощады нет», и спустит псов войны») наемники производят переворот и захватывают власть в маленькой африканской стране, потому что в ее глуши таится гора, состоящая наполовину из чистой платины. Японская реальность восхитительнее африканской выдумки — гора Иошино состоит целиком из румяного серебра чистой сакуры.

Это невероятное зрелище — куда ни глянь — вся гора бела и румяна, как Возлюбленный в Песни Песней. Откуда взялась дикая японская сакура — неизвестно, но гора Иошино — это эпицентр ее весеннего взрыва. Мы останавливались там на храмовом постоялом дворе, и из окна была видна та же невероятная розовая белизна горы. Людей почти не было — далеко и трудно добираться от Токио или Осаки. По воскресеньям, конечно, полно народу, но по воскресеньям мудрый сидит дома. Немногие трактиры построены, как древнеизраильские бамот — высоты для созерцания, и в них окосевший в доску от цветов путник может пить вместо саке — чай из сакуры, соленый и редкий.

На Иошино можно выбирать себе цвет вишни по настроению. Хочется только что распустившихся цветов — идешь вверх, хочешь мягкой тоски облетающих лепестков — идешь вниз. На горе старинные языческие храмы: маленькое капище — джинджа бога воды, брата Аматерасу, типичного доимперского бога. Во дворе храма — одно дерево — цветущая сакура, но с веранды — вид на всю гору. Здесь останавливался на последнее ханами Иошицунэ, когда он уже был беглецом, вне закона, по пути на север, подальше от державного гнева брата.

 

ПОВЕСТЬ О ПРИНЦЕ ИОШИЦУНЭ

 

Это было восемьсот лет назад, в конце блистательного периода Хэйан, лучше которого, видимо, Япония не знала. Хэйан был наименее «японским» периодом — тогда еще не было суровых самураев с их варварски-рыцарским кодексом чести бушидо, не было междоусобных войн, не писали коротких стихов хокку, не ели сырой рыбы сашими, не сидели на татами.

Император и придворные жили в Хэйан-Кё (теперешнем Киото), построенном по образцу китайской столицы Чанг Ан. Этот город, с широкими улицами и дворцами, давший имя периоду Хэйан, называли просто Столица — Мияко. Жизнь в Мияко была утонченная, элегантная, декадентская, совсем не суровая. Придворные состязались в красоте кимоно, в составлении ароматных благовоний, в написании стихов, в мимолетном покорении нестрогих красавиц. Аристократы писали по-китайски, женщины — по-японски: так возникли «Повесть о принце Гэндзи» и «Записки у изголовья».

Любимым поэтом был китаец Бо Цзю И: хотя китайцы предпочитали ему Ли Бо и Ду Фу, японцы ставили выше всех Хяку Ракутэна, как они величали его, читая на японский лад китайские иероглифы. Стихи Бо Цзю И взял с собой принц Гэндзи в ссылку в Сума, и с ним боролся бог японской поэзии Сумишио в пьесе «Ракутэн», защищая японский народный дух от заморских влияний.

Война не интересовала придворных этого золотого века. Они никого не убивали и не казнили: на тысяче страниц «Гэндзи» умирают только от любви. А тем временем на востоке, подальше от столицы, выросло драконово семя воинственных рыцарей, с неодобрением посматривавших на блеск изнеженной столицы.

Последующие поколения японских историков и моралистов разделяли это восточное чувство. Они не одобряли «безнравственный и распущенный» Хэйан и предпочитали более «мужественный и строгий» последующий период правления самураев, период Камакуры. Японцы, получившие от китайцев идею Ян и Ин, мужского и женского начал, могли бы сказать, что переход от Хэйан к Камакуре был переходом от женственности к мужественности.

Шотландский мужественный историк Джеймс Мердок так крыл хэйанскую аристократию: «Фривольные дилетанты, гнусно развратные, изнеженные и женственные, припудренные поэтишки, не способные дать отпор врагу» (почти дословно повторяя филиппики хмельных ирландских националистов против Блюма, героя «Улисса»).

Не уступал ему и Николай Конрад: «В своем могучем кулаке неукротимый Тайра Киемори крепко сжал дряблый, погрязший в интригах, выродившийся, всецело увлеченный обманчивым блеском чинов и церемоний двор, скрутил некогда надменных канцлеров Фудживара» (немудрено, что он так слабо перевел хэйанскую прозу «Гэндзи» — и поэзию — «Повести Изе»!)

Другие историки понимали, что в сочетании этих двух начал возникла новая Япония, идеал которой был утонченным и изящным, но и несокрушимым и мощным. Этот новый идеал описал поэт:

 

Стальной клинок в шелковых ножнах.

 

Иошицунэ, воплощение этого дворянского идеала, стоит между Хэйаном и Камакурой, между аристократией и самураями: он уничтожил Хэйан, будучи сыном этого периода, и привел к власти воинскую касту. Так Троцкий похоронил демократию и отдал власть Сталину. Такой человек не мог не погибнуть, погубив собственные корни. В новой, сталинской России не было места Троцкому, в камакурской Японии не был нужен Иошицунэ. Они оказались вторыми героями революций.

Революционные герои ходят попарно, как дошкольники в детский сад, чтобы подчеркнуть двойственность, Ин и Ян мира: Сталин и Троцкий, Робеспьер и Баррас, Иошицунэ и Иоритомо. Один герой побеждает врагов революции и остается жить в легендах, другой побеждает победителей и остается жить. Иошицунэ остался в легендах.

Интересная историческая аберрация: полководец Иошицунэ, воин, победивший во многих битвах и сражавшийся за новый военный режим, остался в легендах, как человек «раньшего времени», ancient regime, как последний аристократ, хоть он таковым и не был. В более поздних легендах он совершенно бездеятелен, его защищают, за него сражаются, но он не принимает участия в боях.

Чтобы подчеркнуть его аристократическую бездеятельность, женственность Хэйан и молодость героя, его и по сей день так изображают на сцене: ребенком — в торжественных пьесах Но, где его играет ко-ката — ребенок, девушкой — в разноцветности Кабуки, где его играет онна-гата, И на рисунках он тоже похож на девушку, даже на весьма вольных рисунках, изображающих его в объятиях многих женщин, включая несравненную Шизуку Гозен — его спутницу и соратницу, обычно одетую, как юноша.

Но художник вынужден показать то, на что актер может лишь намекнуть, и чтобы напомнить нам, что это не девушка, а сам принц Иошицунэ — к его нежным членам пририсован огромный хер. Несмотря на полную обоснованность этого напоминания о мужском и стальном начале героя, жизнь принца была коротка, как срок сакуры под весенним ветром.

 

На этом свете

Лишь цвет вишни

сострадание поручику

весенний ветер.

 

Мимолетен весенний ветер, недолговечен цвет вишни, быстро опадает он, осыпая цветом страну. Похож на ветер и цвет вишни был тот поручик, которого просит пожалеть поэт — так называли принца Иошинуцэ, как солдаты именовали Наполеона капралом. Его жизнь состояла из созерцания цветов и битв с врагами, а завершилась поражением и самоубийством в возрасте 30 лет. Поэтому третью строку четверостишия надо читать: милость к падшим.

В те годы два могучих воинственных клана боролись за власть в Японии: дом Тайра, или Хэйке, и дом Гэндзи, или Минамото. Отец Иошицунэ, Иошитомо, был главой клана Минамото, и особенно неудачливым. Когда Минамото атаковал Хэйке в первый раз, он не присоединился к нападавшим, потому что не верил в возможность победы. Иошитомо оказался прав — Хэйке разбили наголову взбунтовавшихся Минамото и заставили Иошитомо доказать свою верность страшным способом — принести им голову зачинщика — своего отца. Он выполнил это требование, а через несколько лет сам встал во главе восстания против Хэйке. На этот раз он сам лишился головы. В «Повести о доме Тайра», рыцарском романе тех времен, говорится: «Один раз он был за Тайра, и те заставили его отрубить голову своему отцу, другой раз он был против Тайра, и они отрубили ему самому голову».

Победа Хэйке была полной — по сравнению с ней меркла власть старых аристократических родов. Ни Фудживара, ни Сога, ни Нодонобе не достигали такой полноты власти. Хэйке, как и их враги Гэндзи, были рыцарями-самураями, а не аристократами (хотя и те, и другие вели свой род от императоров), и их победа уже знаменовала начало конца аристократии. Однако Хэйке перебрались в столицу, в Мияко, и попытались стать новыми, и лучшими, аристократами.

Такой была их победа, что в те дни говорили: «Кто не Хэйке, тот не человек». Но победители проявляли милосердие по традиции Хэйана: они были последними победителями, не вырезавшими побежденных под корень. Сказителей и летописцев последующих веков, привыкших к новым нормам, поражало, что дети побежденных Гэндзи не были погребены живьем, а женщины не казнены.

Легенда объясняет это чарами овдовевшей Токивы, матери Иошицунэ. Она была так хороша собой, что победитель Киомори, глава клана Хэйке, сохранил жизнь детям Иошитомо в благодарность за ее милости. Токива вернулась в Столицу и там вышла замуж за придворного. Ее сын, маленький Иошицунэ (тогда он носил еще «детское имя» Ушивака-мару), был отдан в монастырь на горе Курама близ Киото с тем, чтоб он стал монахом. Его старший брат — от другой, главной жены Иошитомо - Иоритомо был сослан на восток в Ито, на полуострове Изу.

 

... жизнь качнется вправо, качнувшись влево —

 

эти стихи русского поэта описывают последующие годы. Казалось, Минамото — в пыли и грязи, а Хэйке — на гребне славы. Но прошло лишь несколько лет, и дом Тайра рухнул и падение его было полным и страшным. «Как пали Тайра!» — ахал не один японский поэт, вторя словам Давида на смерть Саула и Ионафана: «Как пали сильные!»

Последствия этого падения были гораздо более глубокими, чем можно было ожидать. Действительно, война между Гэндзи и Хэйке, японская война Алой и Белой Роз, воспетая в несчетных сказаниях и легендах, началась как обычная феодальная передряга, но обернулась Армагеддоном, гибелью старой японской придворной культуры Хэйана и возникновением Восточной столицы, Камакуры.

Поэтому рассказы, связанные с этой войной, лежат в основе по крайней мере четверти японских классических произведений, соответствуя европейскому Эль Сиду или Роланду. На русский переведена «Повесть о доме Тайра», и роман о Иошицунэ — но мы будем следовать циклу пьес Но, связанных с его именем.

Первая из пьес о Иошицунэ начинается с его детства, когда, сын казненного вельможи, опальный принц рос в монастыре Курама. Сейчас до горы Курамы можно доехать на трамвае из Киото — короткая загородная прогулка, но тогда гора слыла «местом, не столь отдаленным».

Восемьсот лет назад, чудным весенним днем, настоятель монастыря Курама вывел своих питомцев — юных принцев на ханами. Курама не славится избытком сакуры, разглядеть ее трудно, она сединой поблескивает на темной голове горы, а добраться еще труднее — цветы растут в самой гуще:

не проскакать конному, не пройти пешему.

Тем трогательнее должна быть лужайка с цветущей сакурой на Кураме, найти ее — все равно, что найти клад. Настоятель знал, где растет сакура, и именно туда он вывел своих питомцев. Но, выбравшись на полянку, они увидали, что под самым красивым деревом сидит грязный и оборванный старик. Демократический закон ханами:

 

Увидел весенние цветы — можешь войти в сад.

Под цветами различия нет

меж князем и нищим, меж сыном и бродягой

таков обычай весны

 

в стихах Бо Цзю И объясняет, почему старика нельзя было прогнать, как отгоняют муху, сидящую на картине. Человеку, проникнувшемуся духом ханами, как Исса, сказавший:

 

под цветами чужих не бывает,

 

грязный старик не помешал бы, но монахам Курамы такие чувства были чужды. Они решили уйти сами. Только один маленький принц Ушивака-мару — Иошицунэ — остался на поляне.

 

Страннику под вишней в цвету

путнику в непогоду

другу, любующемуся луной

не закажи пути.

 

Старик понял, что от него отвернулись, как от грязи этим ясным весенним днем, он почувствовал в одиноком мальчике близкую душу:

 

Ты — как цветок в запретном саду.

Сакура зацветет и в будущем году,

но встретятся ли вновь два человека?

 

Ушивака-мару был одинок — в монастыре Курамы учились сыны знатнейших родов страны, меж них и сын Кио-мори, главы рода Тайра.

 

Его все обожают — и монахи, и дети,

им восхищаются, как сакурой в цвету,

а от меня отвернулись и цветы, и луна.

 

Но старик утешил его:

 

Ты сам как луна,

как луна Курамы,

скрытая за высокими деревьями.

Ты — сакура, что цветет в глухомани,

где никто не видит ее красы.

Было б лучше, коль сакура в чаще зацвела позднее,

когда отцветет сакура в других местах, тогда ее искали бы.

 

Иными словами, жаль, что расцвет Иошицунэ выпадает на дни Тайра, что ему не дано повременить до тех пор, пока не осыплется цвет Тайра.

И тут грязный старик преображается — он приобретает свой подлинный облик и становится троллем горы Курама — тенгу. Тенгу, эти древнейшие духи или божества низшего порядка, сродни русским лешим или скандинавским троллям, но отличаются длиннейшим носом, сближающим их с Приапом (длинный нос тенгу больше похож на фаллос, чем на острый нос Буратино). Тенгу — духи гор и лесов — старше имперских и даже доимперских богов.

Вот он, подлинно японский апофеоз: тенгу, властитель горы Курама, не ведет мальчика к зарытому кладу, не оделяет его волшебным даром — он сажает его себе на плечи и летит с ним в непролазные заросли, в чащу, где цветет никем не виданная горная сакура,

 

Сакура, что цветет в глухомани, где никто не видит ее красы.

 

Второй моей японской весной я растянул себе цветение сакуры на много недель, от первых лепестков под Токио до цветения храмов Киото, от безумия дикой ямазакуры на горе Иошино до поздней яэзакуры о восьми лепестках в Наре и до зацветшей в мае вишни на берегу холодного Японского моря. Видел я сотни и тысячи паломников, собравшихся под этими странными бело-розовыми цветами на ханами, но лучшее ханами на свете было, наверно, ханами мальчишки в деревянных сандалиях и старого носатого лешего тенгу.

 

Вспышка серебра на горе

озарит

грубый плащ старика

деревянные сандалии мальчика.

 

А затем тенгу горы Курама обучил юного принца владеть мечом — да так, что ему не было равных. Когда обучение закончилось, тенгу решил испытать Иошицунэ. Когда принц пришел на полянку, где его обычно ждал леший, он столкнулся с двумя лешенятами — маленькими, заносчивыми, задиристыми. Потом леший спросил принца, удалось ли ему справиться, и Иошицунэ ответил: «Прости, учитель, сначала я хотел разбить их наголову, чтобы похвастаться своим искусством, но затем я вспомнил, что это — твоя родня, и не побил их».

Его смирение покорило лешего. Ученик должен быть смиренным и покорным — учат китайские летописи. Китайская легенда — она тоже была превращена в пьесу Но — говорит о Косеки, который хотел научиться бранному искусству. Учитель захотел испытать его терпение и уронил туфлю во время верховой прогулки. Косеки спешился и подал учителю туфлю. Учитель снова уронил туфлю и Косеки снова спешился и подал туфлю. Когда они проезжали по мосту, учитель уронил туфлю прямо в реку, кишащую драконами и чудищами. Но Косеки кинулся в реку и достал туфлю. Тогда учитель убедился в его смирении и обучил всем тайнам ремесла.

Так же поступил и тенгу — он научил Иошицунэ несравненно владеть мечом. На большой скале Иошицунэ сделал зарубку роста — метр сорок (она сохранилась и поныне) и бежал из монастыря. В одной из пьес рассказывается, что мальчишка Иошицунэ нанялся провожатым купцу. Ночью на них напала знаменитая шайка разбойников «Белые Волны». (Собственно говоря, многие шайки носили это имя — как в России пятидесятых годов в каждом городе была своя «Черная Кошка».) Во главе «Белых волн» стоял Кумасака, несравненный фехтовальщик. Но Иошицунэ не дрогнул:

 

Он раздвинул двери и ждал набега белых волн

Как грохот белых волн о скалы их боевой клич.

 

Разбойников потрясло это зрелище: проворный, как бабочка или птичка, двенадцатилетний мальчишка с коротким мечом отразил их нападение и в единоборстве сразил Кумасаку.

Его следующее памятное единоборство произошло уже в Столице. В д'артаньяновском порыве Иошицунэ решил сорвать сто плащей с прохожих на мосту Годжо. Из ночи в ночь он стоял на мосту и сражался с прохожими. По городу поползли слухи, что двенадцатилетний мальчишка с коротким мечом охраняет по ночам мост Годжо и никого не пропускает, не сорвав плаща.

Но вот его вызов был принят — мастер бранных искусств, огромный монах Мусаши Бенкей решил пойти ночью на мост и сразиться с ним. Слуга Бенкея попытался отговорить его:

— Этот странный гном, отродье эльфов, может причинить немалый вред преподобным членам моего хозяина. Во всей столице никто не может сравниться мощью с этим чудищем.

Но Бенкей не послушался и пошел ночью на мост Годжо.

Киото сгорел почти целиком во время гражданских войн XV века, а то, что осталось — сожгли воинственные монахи с горы Хиэй полвека спустя. Поэтому мало что осталось от периода Хэйан — дворец в Уджи, в 15 км от Столицы, да и все. Но и новые места, и новые улицы носят те же названия, что и в древности. Годжо — Пятая Улица — есть и в сегодняшнем Киото, и туристы задерживаются на построенном в прошлом веке мосту Годжо, показывая детям на место, где сражались Иошицунэ и Бенкей.

Между монахом и принцем разгорелся бой:

Легким взмахом меча он отбил лезвие секиры

вновь и вновь бьет Бенкей —

вновь и вновь отражены его удары...

Тысячу раз они схватились,

наконец секира выпала из ослабевших рук Бенкея.

Изумленный монах спросил соперника:

—Кто ты, столь юный и хрупкий, но дерзостный и отважный?

И тот ответил:

—К чему скрывать? Я Минамото Иошицунэ.

Бенкей, узнав, что перед ним один из князей Гэндзи, поклялся в вечной верности, верности на три жизни, потому что связь между родителями и детьми — связь одной жизни, связь мужа и жены длится две жизни, но связь вассала и сеньора переживает три перевоплощения.

С тех пор Бенкей не расставался с Иошицунэ: двухметрового роста монах, родной брат Малютки Джона и монаха Тука робингудовых легенд, он всегда стоял на защите принца со своей огромной секирой. Бенкей — это символ феодальной верности. Он уже появлялся безымянным на наших страницах с криком «Шибараку» — «Постойте», когда злодеи в Камакуре пытались казнить Иошицунэ и Шизуку Гозен. В более поздних легендах он полностью заслоняет собой Иошицунэ и погибает, чтобы дать принцу спокойно дочитать сутру перед смертью.

Вскоре после бегства Иошицунэ из монастыря его старший брат Иоритомо поднял мятеж против Хэйке, принц присоединился к восставшим и добился победы над Хэйке в двух судьбоносных морских баталиях у Яшимы и у Дан-но-Ура.

Если встреча Иошицунэ с тенгу Курамы проходила под знаком сакуры, его победа у Яшимы напоминает момиджи-гари, красоту листьев клена, плывущих по реке. Хейке были в красных одеяниях, сторонники Иошицунэ — в белых. Оба цвета обыграны в легендах. Разбитые Хейке бросились бежать, увидев стаю журавлей — они приняли белизну птиц за сверкание белых знамен Гэндзи. После победы Минамото море у Яшимы уподобилось осенней реке — красные стяги и мантии Тайра плыли, как листья клена, сорванные ветром.

Яшима — высокий плоский мыс на «Четвертом острове», Сикоку, на мысу— храм. Здесь происходит действие одной из самых грустных пьес о Иошицунэ. Как и большинство пьес Но, она начинается с прибытия двух монахов на берег Яшимы. Они встречают солевара и просят ночлега в его жалкой хижине. Он отказывает — в его хибарке нет места для гостей, но они просят снова: ведь они приплыли только что из столицы, Мияко, и не знают, куда идти. И тут солевар меняется, как будто упоминание Мияко преобразило его:

— Итак, вы из Мияко. Тогда оставайтесь — я тоскую по Мияко.

— Посмотри на журавлей — они летят в облаках в Мияко, — отвечает хор.

— Я тоже жил в Столице, — говорит солевар, и монахи понимают, что перед ними не простой рыбак. Монахи расспрашивают его о битве при Яшиме и он рассказывает:

— Ладьи Хейке стояли близ берега, Гэндзи расположились на песчаном берегу. В тот день Иошицунэ одел алую шелковую мантию и пурпурные доспехи. Он привстал на стременах и выкликнул свой девиз. Как он был великолепен! На веках моих запечатлелся его образ.

И тут рассказчик оставляет обличие солевара. Перед монахами — призрак Иошицунэ.

— Облетевшие цветы не вернутся на дерево,

разбитое стекло не станет целым,

былого не воротишь,

но я возвращаюсь к этому берегу.

Моя душа не знает покоя, не ей суждена нирвана,

как волны, я возвращаюсь к этому берегу.

 

Иошицунэ пересказывает самый знаменитый эпизод битвы, показывающий его душу, душу очень молодого воина (в «Сказании о доме Тайра» этот эпизод дан в совсем иной версии, здесь, как и повсюду — версии пьес Но):

— Иошицунэ уронил копье и его подхватила волна. Был час отлива и копье унесло вдаль, но он не хотел отдать копье врагу и поплыл на коне в море, близ ладей врагов. Те пытались зацепить копье багром, но Иошицунэ оттолкнул багор, схватил копье и вернулся на берег.

Канефуса упрекнул его:

хоть ваше копье и драгоценно,

не след рисковать из-за него жизнью.

Иошицунэ ответствовал:

— Я не думал о риске и о смерти,

но я все еще не снискал славы, и я боялся,

что враги посмеются над моим скромным копьем

и ославят меня за простоту его древка.

 

Победы при Яшиме и Дан-но-Ура завершили войну. Иошицунэ вступил в Мияко и император присвоил ему высокий придворный ранг. Иоритомо оставался у себя в Камакуре. Он получил звание сегуна — генералиссимуса — и принялся создавать подлинный центр власти на востоке. Заодно он приказал убить всех Хейке. Младенцы были утоплены или зарыты в землю живьем, дети постарше зарезаны. В Камакуре росли холмы из отрезанных голов. Иошицунэ, напротив, запретил своим солдатам грабить завоеванные города и избегал кровопролития.

После того, как «внешние враги» были уничтожены, Иоритомо взял курс на уничтожение бывших соратников. В особенности он возненавидел младшего брата, победоносного Иошицунэ. Принц долгое время надеялся, что брат сердится на него лишь по недоразумению, и вместо того, чтобы двинуть на него полки, опальный командарм отправился на поклон к сегуну. Иоритомо даже не разрешил брату войти в свою столицу, в Камакуру.

Неподалеку от Камакуры стоит маленький храм Кошигоэ — от него можно пешком дойти до прекрасного пляжа с белым песком. В храме Кошигоэ сидел принц и слал бесконечные письма брату Иоритомо, сидевшему в двух километрах от него. На письма не было ответа. И тогда Иошицунэ предпочел бежать, но не взбунтовался, не нарушил верности вассала и младшего брата.

Во время долгого бегства к самоубийству и гибели он остановился в храме на горе Иошино на свое последнее ханами. Верно сказал поэт:

 

Песни бойцов

грустнее песен поэтов

на горе Иошино.

 

Люди получают то, что просят. У императора Суинина, говорится в «Коджики», было два сына. Он спросил их, что им хочется больше всего.

— Я хочу лук со стрелами, — сказал старший.

— А я хочу стать императором, — сказал младший.

И император дал старшему лук со стрелами, а младшего сделал своим наследником. Царь Соломон просил мудрости, Иошицунэ просил умения владеть мечом. Ремесло солдата — грустная наука. Война — первоисточник творчества от Песни Деборы до Илиады. Но я согласен с японским поэтом — наверное, и на кургане Трои песни бойцов были грустнее песен поэтов.

Несколько пьес воспевают последнее ханами Иошицунэ на горе Иошино, и все они связаны с Шизукой Гозен, танцевавшей на веранде храма бога воды, под сенью цветущей сакуры. Но если первое ханами принца — на Кураме — было полно надежд, второе — на Иошино — уже носило в себе ту трагедию, предчувствие гибели, с которыми неразрывно связан Иошицунэ.

Почему именно Иошицунэ, а не более удачливый воин, например, Иоритомо, стал национальным героем Японии? Ведь на Западе героем становится победитель, даже если он погибает, добиваясь победы. От Ахилла до Наполеона европейские герои — герои-победители. Специалист по Японии и лучший переводчик Сей Сёнагон на любой язык, Айвэн Моррис, покончивший с собой на вершине блестящей карьеры, объяснял это специфически японским «культом неудачи». По его мнению, японцы любят поражение и потерпевших поражение героев, вроде Иошицунэ.

Его книга «Благородство неудачи» — одна из лучших книг о Японии. В ней, как в Пантеоне, стоят образы трагических героев: борцов за императорскую власть во время сегуната, борцов против иностранного влияния при Майдзи и камикадзе, этих героев-самоубийц. Если бы в нашей традиции было бы что-то подобное, главным героем Библии оказался бы царь Саул или его сын Ионафан, а не победитель Давид. (Благородство поражения понимал Якир, пивший «за успех нашего безнадежного дела»). И даже в недолгой карьере Иошицунэ японцы неизменно останавливаются на самой мрачной и безысходной полосе его жизни — бегстве на север.

Довольно долгое время принц скрывался в сердце Японии и даже бывал в Столице. Но Иоритомо не успокаивался — он посылал новые отряды своих солдат на поиски беглеца, и Иошицунэ пришлось продолжить свой путь. Он решил бежать на крайний север Японии, в полунезависимое княжество Ошю, которым владела северная ветвь Фудживара. Для этого надо было пересечь всю Японию. С принцем оставалось лишь несколько человек, когда он добрался до Японского моря, до залива Цуруга. Каждый этап пути Иошицунэ послужил материалом для пьес и баллад.

Залив Цуруга — место расставания Иошицунэ с Шизукой Гозен. По настоянию соратников принц отослал Шизуку, чтоб спасти ее от опасностей морского пути, и сколько она ни уговаривала его, ей пришлось отправиться обратно под защитой двух дружинников. Не успела отчалить ладья, как дружинники предали своего сеньора и отвели Шизуку в Камакуру, к Иоритомо.

В том же камакурском храме, где меня посвящали в таинства чайной церемонии, стоит малый павильон Вакамия - в нем танцевала Шизука Гозен перед Иоритомо и его подручными, танцевала и пела песни, восхвалявшие Иошицунэ. Ей недолго оставалось жить — в тюрьме в Камакуре она родила сына Иошицунэ, и по приказу Иоритомо новорожденному младенцу размозжили голову о камень на берегу моря. Шизука ушла в монастырь, где и умерла неполных двадцати лет от роду.

Не успела отчалить ладья Иошицунэ от берегов Цуруги, как приключилась беда: из моря поднялись утонувшие воины Хейке, те, кого он погубил при Дан-но-Ура, Яшиме, Ичи-но-Дани. В панцирях, с мечами и копьями, призраки обрушились на ладью, стараясь потопить ее. Воины обнажили мечи, но Бенкей читал сутры — буддийские молитвы—отгоняя привидения. Под конец он взмахнул своей широкой секирой и они исчезли в море.  По сей день японцы называют один вид крабов «воинами Хейке» и в фильме «Квайдан» крабы превращаются лунными ночами в рыцарей и пируют на берегу моря.

Разбитая ладья Иошицунэ пристала к берегу и беглецы продолжили свой путь пешком по берегу в сторону Каназавы. Побережье близ Каназавы холодное и полудикое, узка дорога на север, во владения князей, неподвластных Камакуре, с одной стороны — горы, с другой — море. На единственной дороге — застава Атаки.

На всех заставах была введена боевая готовность, а здесь в особенности: шпионы Иоритомо донесли о вероятном пути принца и даже о выбранной им и его спутниками маскировке — они намеревались пересечь заставу в обличье ямабуши — бродячих горных монахов, собирающих подаяния на своей монастырь. Командиром заставы был назначен князь Тогаши, особо преданный Иоритомо. Он всерьез отнесся к донесениям и за день до прихода дружины принца снес головы трем монахам ямабуши.

В последнюю минуту Бенкей, полностью доминирующий в пьесах про Атаку, решает одеть принца мальчишкой-носильщиком, «чтобы скрыть его благородный облик». Иошицунэ — его играет ко-ката, мальчик лет восьми — соглашается. На заставе у «монахов» требуют подтверждения их бона фиде: грамоту от монастыря, канджинчо (так называется пьеса «Атака» на сцене Кабуки). Бенкей не теряется, вынимает чистый белый свиток и начинает импровизировать канджинчо, грамоту, описывающую заслуги, достоинства и святость монастыря Тодайджи близ Нары и необходимость в дополнительных средствах для его перестройки.

На стражу это производит сильное впечатление и они «в страхе и с содроганьем дают им пройти». И когда путники уже были готовы тронуться в путь, один из стражников заметил нежную красоту Иошицунэ и закричал: это беглый принц! Но тут верный Бенкей засмеялся и ударил тростью носильщика, подгоняя его. И командир заставы сказал: «Нет, это не Иошицунэ, никогда вассал не посмел бы ударить своего сеньора». Действительно, страшнее греха, чем тот, что взял на душу Бенкей, нельзя было и придумать — никогда, ни в коем случае не должен был дружинник поднять руку на своего князя.

Легенда говорит, что командир заставы князь Тогаши узнал Иошицунэ, но, восхищенный преданностью Бенкея, совершившего страшный грех во имя принца, дал им пройти беспрепятственно. Тогаши пожертвовал своим долгом вассала Иоритомо во имя «милости к падшим», искренности (макото) и моно-аварэ, туманного и основного японского понятия, которое Моррис переводит как «пафос вещей», Конрад — как «чувствительность или трогательность вещей», в данном случае значащего «не порть песню».

Выпив вина со стражниками, Бенкей и Иошицунэ с друзьями продолжают свой путь, чувствуя как будто выбрались из гадючьего гнезда, как будто наступили тигру на хвост.

Такими словами, «Тора-но-О», «Хвост тигра» назвал Куросава свой фильм, киноверсию «Атаки». Фильм был сделан в 1946 году и запрещен американскими оккупационными властями, как «националистически-милитаристский».

 

Запустение Атаки коснулось моего сердца.

Вдали снежные горы

Узкая дорога между холодным морем

и чахлыми соснами,

на краю света, вдали от Столицы.

Дай нам, Боже, такого комзаставы,

какого ты дал Иошицунэ в ту ночь.

 

Последняя пристань, Голгофа Крестного пути принца лежит на далеком севере Хоншю, в полутора километрах от высящегося и по сей день храма Чузонджи. Буддийская часовня Иошицунэ-до отмечает место, где стоял дом, построенный для него владыкой Ошю, Фудживарой Хидехирой, между рекой Коромо и замком.

Старый Хидехира, приютивший Иошицунэ, стал принцу вторым отцом — тем более, что осиротевший в младенчестве Иошицунэ не знал своего настоящего отца. Когда Иоритомо потребовал выдачи Иошицунэ, Хидхира отказался наотрез. Иоритомо стал собирать войска — ему в любом случае хотелось уничтожить относительную независимость северных Фудживара. В это время умер девяностолетний Хидехира, и его сыновья решили потрафить владетелю Камакуры, преподнеся ему драгоценный дар — голову Иошицунэ.

Вся армия Ошю — тридцать тысяч самураев — участвовала в штурме дома Иошицунэ, в котором находились девять защитников и молодая жена Иошицунэ. Рыцарский роман 13-го века «Слово о Иошицунэ» рассказывает, как мужественно отбивались осажденные, как пал Бенкей, разя дружины врагов своей секирой, пугая их и после смерти своей, как последний защитник убил жену Иошицунэ и кинулся встречать смерть на поле брани, как Иошицунэ, не видевший среди нападавших достойных противников и не желавший дать низменным дикарям-северянам возможность хвалиться победой над ним, покончил собой, читая сутры. Он совершил идеальное самоубийство воина — сепуку (харакири).

Его голова была отделена от тела, помещена в уксус для сохранности и доставлена в Камакуру на радость Иоритомо. Эта низкая измена не помогла сынам Хидехиры — Иоритомо все же напал на них, и меч Иошицунэ и секира Бенкея более не защищали их. Владетели Фудживара поплатились головами за доверие сегуну и выдачу гостя.

Но народ не хотел смириться с грустным концом — поэтому говорят, что Иоритомо был обманут, а Иошицунэ и Бенкей пересекли пролив и через Хоккайдо и Сахалин добрались до азиатского материка. Не прошло и нескольких лет, как Иошицунэ снискал себе новую славу — на этот раз под именем Потрясателя Вселенной Чингис-хана. В подтверждение этого рассказа добавляют, что имя Иошицунэ, написанное иероглифами, можно прочесть «Чингихей» — почти «Чингисхан», и даже годы совпадают. По другой версии, Иошицунэ добрался до Китая и стал основателем Манчжурской династии.

Но, видимо, несмотря на многие чудесные избавления, державный гнев Камакуры все же настиг принца в далеком северном замке, причислив его к лику святых мучеников. Через восемьсот лет я совершил паломничество по следам Иошицунэ — и увидел камень, на котором он отметил свой рост перед уходом с горы Курама на войну, мост, на котором он сражался с Бенкеем, берег, с которого он командовал битвой у Яшимы, залив Цуруги, где он отплыл в изгнание, храм у Камакуры, где он писал брату бесконечные письма, надеясь на примирение, террасу, с которой он созерцал цветы вместе с Шизукой Гозен на горе Иошино, заставу Атаки, где он наступил тигру на хвост (мы бы сказали — как по минному полю прошел), замок, где он совершил самоубийство — но так нигде и не повстречал похожего на девушку юношу с тонкими стальными запястиями и шелковой кожей, с легкой статью лейтенанта десантного батальона, бесшабашного и непокорного, но он, конечно, был в это время в другом месте.

С ханами связан классический образ камикадзе — там где русский поэт говорил о «людях, что ушли не долюбив, не докурив последней папиросы», его сверстник-японец сказал:

 

Упадем

осыпающимися лепестками горной сакуры

в океан

 

и окончил дни, врезавшись в палубу американского авианосца.

Я был знаком с одним неудавшимся камикадзе: он проходил подготовку на одноразового пилота в 1945 году, будучи 15 лет от роду. Когда Япония капитулировала, многие кандидаты в камикадзе пережили страшный шок. Я спросил его, какова была его первая мысль, когда он узнал о Капитуляции, и он дал мне самый неожиданный ответ, заставляющий подумать, что в 15 лет еще рано помирать, даже за родину: «Я подумал, что сейчас можно будет каждый вечер смотреть кино без светомаскировки».

 

Ханами предоставляет японцам редкую оказию одеться по-японски. У каждой женщины в стране есть несколько кимоно — для свадьбы, для посещения храма в Новый Год, для больших праздников. Обычно в наши дни люди ходят в «западной» одежде, а мужчину в кимоно только на сцене и увидишь. Женщины помоложе предпочитают платья или юкаты — летние кимоно, у которых нет длинных, свисающих до полу рукавов.

Рукава и кушак — самые важные детали женской одежды. Насчет кушака раньше было поверие: если о девушке думают, то ее кушак развязывается сам собой. Героиня «Изе моногатари» отвечает на любовные послания так:

 

Если ты и впрямь думаешь обо мне,

почему так туго затянут мой кушак?

 

и получает дерзкий ответ:

 

немедленно развяжу его при встрече...

 

О рукавах, тем более, не перечесть упоминаний в поэзии. Любовник оттягивал рукава, лаская возлюбленную. Так, в «Изе моногатари» молодая женщина, отданная немилому, посылает любимому такие строки:

 

кто бы ни оттягивал мне рукава, мое сердце тянется лишь к тебе.

 

Но чаще рукавом утирали слезы, поэтому в «Хейке Моногатари» («повести о доме Тайра») жена посылает уехавшему мужу стихи:

 

У тебя мокры рукава от росы на Восточной дороге,

но мои рукава мокрее от слез разлуки.

 

Этот образ был заезженным еще в девятом веке, и однажды блистательный Нарихира пошутил на эту тему. Некто ухаживал за девушкой — родственницей Нарихиры и послал ей следующие, вполне традиционные стихи:

 

Мои рукава промокли от реки слез,

захлестывавшей берега.

 

Девушка была слишком молода и писать не умела, И за нее ответил Нарихира:

 

Знать,

неглубока была река слез,

коль только рукава подмокли.

Я бы поверила,

если тебя унесло бы потоком...

 

Другой любовник времен Нарихиры расчувствовался еще больше:

 

Слезы бьются о щеки,

как волны от входящего в порт фрегата.

 

Но в Японии бывает и совсем другое видение любви. Самым интересным художественным событием последних лет в Японии оказался фильм Нагисы Ошимы «Империя чувств». Слово «Империя» во (французском) названии этого фильма неслучайна — жестокость японцев связана со старинной милитаристской традицией, а эта традиция не выдержала перестройки страны после Поражения 1945 года. Сейчас трудно поверить, что в дни войны эти милые японцы ели печень китайских пленных.

Военное безумие миновало, и политический экстремизм вместе с ним. Остались лишь маленькие кучки левых и правых экстремистов, вроде практически исчезнувшей Красной Армии или группы Мишимы. Где-то в зоне политического экстремизма и возник Нагиса Ошима. Одно время он был членом компартии, пока его не исключили за левизну. Студенческая революция 1968 года была для него центральным событием и несколько его фильмов связаны с ее расцветом и подавлением.

Среда революционеров была ему близка и ранее — его знаменитый «Дневник вора со станции Шинджуку», основанный на «Дневнике вора» Жана Жене также знакомит зрителя с революционным или радикальным студенчеством, молодыми сердитыми людьми — их сверстники в России 60-х годов собирались на кухне у Петра Якира, японцы же встречались в пивнушках сакая у станции Шинджуку в Токио.

В начале 60-х годов Ошима снял гениальный фильм «Повешение» —брехтианское обличение смертной казни. Вешают молодого корейца за совершенное им преступление. Вокруг тела разыгрывается мистерия - приходит Мать-Корея, появляются его друзья и жертвы, он гибнет и воскресает и гибнет вновь. Время от времени этот фильм выплывает, как и прочие ранние фильмы Ошимы, в киноклубах и синематеках от Лондона до Токио.

Его «Церемония» показывает жизнь японской семьи через ее церемонии — это очень японский, даже националистический, и в то же время «подрывной», антигосударственный фильм. На Западе, и даже в России мы не знакомы с таким странным гибридом левого радикализма и национализма, у нас левый обычно интернационалист, а правый — еще и шовинист, но в Японии и это не так.

Ошима, считавшийся — наряду с Шинодой и Иошидой - зачинателем «Новой волны» японского кино, был создателем «политического кинематографа», и его недаром называли «японским Бертолоччи». Но его фильм «Империя чувств» оказался полной неожиданностью для его зрителей и поклонников. Ошима, этот радикальный интеллигент, создал самый эротический фильм века, не менее порнографический, чем, скажем, «Глубокая глотка», прославившая Линду Ловлас, но подлинно гениальный, в отличие от обыкновенного «порно».

Ошима, высокий для японца, моложавый, сухой, с трудом говорит по-английски или французски, и при встречах с ним мне приходилось напрягать все свои знания японского или прибегать к помощи его продюсера. Почему вдруг такой поворот от политики к откровенной эротике, что вызвало в нем такую перемену?

Ошима ответил: «Я не изменился — изменились времена». Слово «эротика» ему не по вкусу: «Я предпочитаю порнографию. Эротика — для буржуазии, порнография — для пролетариата».

Сладкая, как запах орхидей, слава осенила Ошиму в 1976 году, когда «Империя чувств» вышла на экраны. Режиссер фильмов «для избранных» стал всемирно известен, когда его фильм был запрещен в Германии и Бельгии, урезан в Японии, изъят таможенниками в Англии и произвел фурор во Франции и в Америке. По-японски фильм назывался очень точно — «Коррида любви», но Ошима испугался пускать фильм под таким названием в Европе — вдруг придут любители настоящего боя быков и разочаруются. Фильм действительно полон крови и плоти и он основан на подлинной истории, происшедшей в Японии 30-х годов: служанка Сада убила — от безумной любви — своего сожителя, хозяина гостиницы, отрезала его член и ходила с ним три дня по городу, пока ее не схватила полиция.

Японцев еще тогда потрясла и восхитила эта история. О Саде написаны поэмы, рассказы и пьесы. Она стала символом Японии с ее силой страсти и кровавой простотой решения. Сада, отрезающая член возлюбленного, была Японией, как камикадзе в белых и алых повязках хачимаки на лбу, как совершающий сепуку Иошицунэ, как крик «Шибараку!» Бенкея.

Когда я увидел этот фильм годы назад в Латинском квартале, в кино около площади Сен Андре дезАр, я подумал: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Ошима поставил, возможно, первый подлинно эротический фильм про Эрос — безумную чувственную страсть, не прикрытую ничем — ни общими интересами или их видимостью, ни инстинктом продления рода, ни семейными узами ни — нет нужды говорить — одеждами. На протяжение двух часов фильма герои почти не покидают постель, и в ней они вовсе не ведут бесед и не тратят время попусту. Они залюбливают друг друга насмерть. Их смерть очевидна и неизбежна, хотя ее приближение мерно и неторопливо. Зритель уподобляется завсегдатаю цирка, ждущему падения акробата с трапеции. Несмотря на статичность декорации, фильм полон динамики — поначалу мы видим легкую любовную игру, покорность героини, безразличие ее любовника, затем напряжение нарастает.

Контрапунктом проходят постельные упражнения героев со всякими приходящими и уходящими гейшами, стариками, служанками и прочими. В телесном общении с другими они пытаются найти замену, эквивалент своей небывалой страсти друг к другу, но безуспешно. Это различие между побочными эпизодами и основной темой указывает на то, что речь идет о подлинной страсти, а не о нимфомании. Уместно сравнить фильм Ошимы с популярной современной ему эротикой, например, с французской лентой «Эмануэль».

«Эмануэль», как и прочая расхожая эротика (для буржуазии, как говорит Ошима) основана на предположении, что подлинную страсть не покажешь, а вот любовную акробатику — небывалые позы, редкие сочетания, красивые тела на красивом фоне показать легко. В таких фильмах любая интрига, любая новинка идет в ход, не отличаясь от «основной темы». С кем бы ни была героиня — с героем ли, с ослом ли, с десятком евнухов — функционально это неразличимо.

В «Империи чувств» сближаясь с другими, герой и героиня поначалу испытывают неловкость, ощущение «Это не то», но затем все меняется. Их страсть превращается в подлинную святость, они излучают чистую эротику и такую пансексуальность, что, кажется, того и гляди, неодушевленные предметы, столы и стулья, полезут друг на друга. И в этом состоянии даже когда они изменяют друг другу, это воспринимается как новый способ доказательства любви.

Например, герой овладевает старой гейшей на глазах возлюбленной, и возлюбленная приходит в экстаз одновременно с гейшей. При таком разгоне страстей фильм превращается в Житие Святых по Жану Жене, минет в кадре (одна из сильнейших сцен фильма, когда семя течет из полуоткрытого рта героини, а она не сводит обожающих глаз с героя) – его апофеоз, и демонстративная плотскость, телесность героев становится бесплотной и радостной. Только тут я понял слова одной неверной жены, объяснявшей свои измены не недостатком, но избытком любви.

Ясно, что такая страсть не может не привести к смерти, и смерть героя — она душит его медленно и с упоением, он же при этом отдается ей — напоминает, тождественна любви.

Но зачем это полосование тела, когда кровь течет из-под ножа Сады на японские циновки-татами под звуки ритуальной японской музыки? Не означает ли этот традиционный японский стиль убийства, что японцы более жестоки, нежели европейцы, да еще и гордятся этим? Ошима дал на этот вопрос неожиданный ответ: дело в выборе оружия.

Европейцы традиционно использовали колющее оружие, а японцы — режущее, поэтому европейцам кажется, что заколоть кинжалом — это комильфо, а располосовать тело, как при харакири, или как в этом фильме — уже жестокость.

Да и есть ли такая вещь — «японскость»? Популярный в России японский писатель начала века Акутагава Рюноскэ («Расемон»), пересказавший немало средневековых сюжетов и вообще большой мастер «япаналии» (японской «эспаньолады»), написал иронический рассказ, ставящий это под сомнение.

К профессору университета приходит мать его ученика, только что погибшего на войне. Профессор с восхищением замечает, что она, рассказывая о последних днях своего сына, улыбается, в то время, как ее руки рвут тонкий веер, выдавая ее горе. Она уходит, и профессор предается мыслям о японскости и уникальности такого поведения. Тут его глаза падают на лежащую перед ним книгу о французском театре и натыкаются на следующие строки: «Сара Бернар, играя трагических героинь, рвала в клочья платочек, сохраняя невозмутимое выражение лица. В наши дни мы сочли бы такую манеру игры экзальтированной и тривиальной». То есть японская уникальность осиротевшей матери была уже известна и отвергнута Западом, как аффектация. Уникальная японская Сада тоже не настолько уникальна — жрецы фригийской богини любви Кибелы оскопляли себя в честь Аттиса, а Афродита Уранская отрывала член сакрального короля после сочетания с ним — совсем как Сада.

 

ЯПОНЦЫ И КОРЕЙЦЫ

 

В августе в Токио оставаться невозможно, и мы удрали в Каруизаву, уголок старой Японии, находящийся на высоте 1000 метров в горах. Каруизава не изменилась с добрых старых времен сегуната — так же протекает речка и стоят ряды черных деревянных домов и множество ресторанов и сакая предлагают местные достопримечательности — корешки и сладкое саке. Иностранцы побогаче построили немало летних дач вокруг Каруизавы, но, конечно, они незаметны в массе японских туристов. В Каруизаве нет источников, и вообще ничего нет, кроме горного воздуха и атмосферы деревни периода Эдо.

В Каруизаве, однако, открылась дискотека, где конферансировал наш друг-негр Корделл, знакомство с которым нам дорого обошлось. Корделл был красивый и жизнерадостный негр, уроженец Нью-Йорка, он учился не то несколько недель, не то несколько месяцев в престижном Корнельском (или Иэльском?) университете и перебрался в Японию, чтобы продолжать учиться в квакерском Всемирном колледже.

Этот колледж, «альтернативный», но признанный университет, студенты которого учатся год в Индии, год в Колумбии или Бразилии, год в Египте или Японии — его факультеты разбросаны по всему миру. Вместо обычных занятий студенты изучают «местные предметы» — оригами или наркотические грибы или ирригацию. Их дом в Киото всегда был открыт для друзей — большой, грязноватый и приветливый.

Корделл умел великолепно готовить, и однажды испек нам жареного цыпленка по-кентуккски, и в этом гениальном негритянском изобретении не было ничего общего с пластмассовыми цыплятами полковника Сандерса, которых вам подадут где угодно от Токио до Нью-Йорка.

После знакомства в Каруизаве он приехал к нам в Токио, и мы чудно погуляли по зеленым улицам столицы — высокий негр в тонкой японской юкате, маленькая шведка цветов национального флага, автор и годовалый Зайс. Эти прогулки и вышли нам боком — наша хозяйка предложила нам съехать незамедлительно.

Наша хозяйка Тазоэ-сан была старуха-кремень, вдова чиновника, маленькая, сухая, сгорбленная, злая, как черт. Она жила на первом этаже большого японского дома и сдавала нам верхний этаж. К иностранцам она привыкла — до нас в доме жил шведский журналист с семьей.

— Жил здесь пять лет Юхи-сан, и ни разу не опозорил нашего почтенного дома таким образом. Где это видано — привести негра в дом! — плакалась Тазоэ-сан. Только полиция, которую она же вызвала, заставила ее отказаться от намерения вышвырнуть нас немедля на улицу.

Это было для нас уроком — японцы, так приветливо относящиеся к иностранцам, не терпят негров и корейцев. Негров в Японии так мало, что этой нелюбви выхода нет, но корейцы страдают. Мы встречали немало корейцев — уроженцев Японии в первом или втором поколении. У них не было японских паспортов, они не могли съездить за границу — их не пустили бы обратно. Даже просвещенные японцы не скрывали своего презрения к ним. Конечно, корейцы отвечали им тем же.

В Сеуле, мрачной столице Южной Кореи, неприязнь к японцам можно было ощутить физически, хотя корейцы говорят лучше по-японски, чем по-английски. Несходство корейцев и японцев поражало нас. Не физическое несходство — я не сумею различить корейца в Токио — но несходство в поведении и манерах. Корейцы любят быть гордыми и несгибаемыми, в отличие от мягкости и обтекаемости японцев, и в Корее это иногда ведет к дракам. И корейские чиновники ведут себя подчеркнуто мужественно и непреклонно, по-западному бьют гостя по спине, громко смеются — просто герои ковбойского фильма.

Мы были там во времена президента Пака, и возможно сейчас времена изменились, но тогда в Корее быт совсем другой настрой, не похожий на западные демократии или на Японию. В радиопередачах, даже в новостях корейцы говорили о «еще одной грязной провокации кровавого северо-корейского режима» и т. д. Я побывал на радио - рабочий день там кончался в шесть часов вечера, когда все сотрудники в рабочих комбинезонах, как на японском автомобильном заводе, становились во фрунт и пели национальный гимн, передававшийся по системе внутренних динамиков по всему огромному зданию Кей-Би-Эс точной копии японского радио.

Корейцы из Южной Кореи не могут выезжать за границу и даже говорить об этом в дни Пака было опасно. Поэтому они говорили с нами свысока, но в частных разговорах просили оформить им приглашение съездить за границу. В Японию их не тянуло - все больше в Европу или в Америку.

Корейские женщины гордятся своей несхожестью с японками - они самостоятельны, ходят прямо, не сутулясь, не уступают дороги мужчинам. Жизнь в Корее трудная и довольно жестокая, страшная бедность еще не ушла в далекое прошлое и большинство корейцев помнит ее животом. Режим довольно крут, и наша знакомая, шведская журналистка испытала это на своей шкуре. Она познакомилась с корейским журналистом, жившим в Токио, и согласилась съездить с ним в Сеул. Как только они оказались на корейской земле корейца схватили и бросили в тюрьму, а шведку продержали 48 часов под арестом. Оказывается, тот встречался в Токио с «не теми», с оппозиционными корейцами. Бедняга надолго остался в сеульской тюрьме, и в клубе иностранных журналистов в Токио еще долго собирали в помощь его жене, оставшейся в Японии с детьми без денег. Даже в Токио корейцы редко критикуют правительство Сеула. Многие просто боятся - до критика могут дотянуться длинные руки южнокорейской охранки, предположительно похищавшей диссидентов из Японии - протесты японского МИДа в таких случаях мало помогают. Но есть и другой фактор - национальная гордость, о которой не забывают диссиденты. Корейцы не хотят уподобиться японцам.

В отличие от рыбоедов-японцев корейцы едят мясо – сырое, вареное, жареное. Самое популярное корейское блюдо - бульгоги - тончайшие стружки мяса, которые гость сам жарит себе на раскаленной огнем спиртовки железной решетке. К этому едят кимчи — безумно острую, пропитанную запахом чеснока капусту. Трудно найти больший контраст с деликатной японской кухней. Иногда, когда надоедает есть японские деликатесы, очень приятно закатиться в корейский кабак с его пряным мясом и острым кимчи. Лучшие корейские рестораны — в Токио и в Лондоне. В Сеуле они выглядят немного по-сталински, с пышной позолотой, аляповатыми украшениями, не очень хорошим мясом и не очень чистыми скатертями. Есть рестораны, где подают собачье мясо, но это не скрывается, и если не заказывать собачатину, то ее и не подадут. Впрочем, китайцы едят не только собак, но и крыс, в отличие от корейцев.

Сеул строится вовсю, вокруг вырастают бесконечные черемушки, и в центре строятся функциональные, «жилмассивные» дома. По вечерам город небезопасен — хулиганы с ножами, а то и просто бандиты рыщут по темным улицам.

Многим иностранцам Корея и корейцы нравятся больше, чем Япония и японцы. Корея им кажется более естественной, натуральной, менее лицемерной — страной мужественных мужчин и самостоятельных женщин, где индивид может ходить, широко расправив плечи и не улыбаться, если не хочется. Помогает и дешевизна Кореи — в Сеуле, в отличие от Токио, доллар — это деньги. Отели и рестораны куда дешевле, хотя, возможно, частично и за счет качества. В гостиницы можно свободно водить проституток, но не друзей — их не пропустит бдительный коридорный. Кореец, заходящий в отель с иностранцами, должен предъявить паспорт, что многих удерживает от визитов.

Хотя в дни наших визитов Корея была местом трудным и мало приятным, чувствовалось, что положение может измениться к лучшему. Страна переживала бурный процесс роста и развития, выходила из страшной азиатской нищеты тоталитарными методами, знакомыми и странам Европы времени индустриальной революции. Возможно, с обогащением страны нравы смягчатся, гордость насытится, политические репрессии уйдут в прошлое. Ведь даже национальный характер может измениться, как изменился характер японцев после войны.

В Японии корейцы живут с незапамятных времен, не ассимилируясь. Японцы относились к ним, как англичане к ирландцам. Характерно, что бог Суса-но-О был сослан за плохое поведение в Корею. Еще в древнейшие времена — в 5-м веке — японцы захватили часть Кореи и стали сеньорами другой части полуострова. С этим захватом связана чудная история, приводимая в «Нихонги», своде древних летописей.

Когда одно из вассальных корейских государств восстало против японского владычества, восставшие захватили японского посланника, заставили его снять штаны, выставить задницу на восток, в сторону Японии, и кричать при этом: «Пусть японские военачальники кусают мою ж...»

«Почему «кусают», а не «целуют» — спрашивает Астон, переводчик и комментатор «Нихонги» и отвечает: «Японцы, как и китайцы, поцелуев не ведали, было выражение «сосать рот», но и оно казалось необычным. Когда его употребил в своих письмах генерал Хидеоши (в 15-м веке, то есть через тысячу лет после описанного выше происшествия), то японский издатель письма счел нужным объяснить в примечаниях, что рот-де сосут в знак приязни. А кусание надо понимать как любовное покусывание. Итак, последнюю фразу следует читать «Пусть японские военачальники любовно покусывают мою ж...»

Вообще комментарии Астона достойны внимания — они выказывают немалое знание мира. Например, в «Нихонги» упоминается маленькая скамеечка, о которую японцы опираются локтем, возлежа на татами. Название этой скамеечки пишется теми же иероглифами, что и слово, означающее бамбуковую плетенку, которую жители южного Китая держат жаркими ночами меж колен, чтоб воздух поступал. Астон отмечает, что эта конструкция называется в Китае «бамбуковой женой», в Сингапуре, на краю Голландской Ост-Индии — «голландской супругой».

 

ЯПОНЦЫ И ЕВРЕИ

 

В свое время в Японии прогремела и стала бестселлером книжка «Японцы и евреи». В ней проводилось длинное и подробное сравнение этих двух народов, а основной целью было установить сходство, а различие объяснить обстоятельствами. Если японцы чем-то и похожи на евреев, то в первую очередь истеричностью отношений с другими народами. Китайцы, у которых была заимствована вся культура, теперь уже японцам не по вкусу — фу, азиаты! Японцам хотелось бы, чтоб их любили в Америке и Европе. Да и в прошлом приятие иностранцев неизбежно сменялось яростным их отвержением.

У евреев и японцев общее чувство одиночества, вынужденного или добровольного. Японцы не считают себя частью Азии, Азия, а тем более Европа не считает Японию своей. Евреи чувствуют себя не на месте на Ближнем Востоке, да и в Европе. Эта исключительность стала для обоих народов еще и источником гордости.

В области культуры японцы и евреи долго шли по эволюционному пути. У японцев произошли две культурные революции — одна освободила страну от культурной зависимости от Китая, вторая, бурная революция Мэйдзи, перекинула мост через века и соединила с Западом. В промежутке между этими революциями японская культура не останавливалась, но шла по пути оттачивания техники, а не ломки форм.

Несколько похоже обстояли дела и у евреев — от культурной контр-революции Талмуда и до культурной революции просвещения, воссоединившей евреев с западной цивилизацией - развитие шло вглубь, создавались новые комментарии к комментариям Библии, шло бесконечное оттачивание мастерства, то есть культура шла по пути Токугавы. Обе культуры — еврейская и японская — шли по пути герметического развития, создавая ценности, совершенно непонятные непосвященному.

Японцы и евреи оставили традицию и пустились во все тяжкие после соответствующих революций – но это уже другая пора. Еще одно сходство между традиционными евреями и японцами бросается в глаза при чтении «Принца Гэндзи». Все народы могут цитировать источники, Библию, Шекспира, Булгакова, но в Хэйане и у средневекового еврейства вся культура жизни и разговора основывалась на знании некоторых текстов; цитатная плотность превосходила все нормы.

Герои «Гэндзи» знали наизусть сотни стихов китайских и японских поэтов и легко угадывали аллюзии. Например, принц Гэндзи встретился в потемках с девушкой, провел с ней несколько приятных часов и ушел, как того требовали обстоятельства, до рассвета, так и не узнав ее имени, но обменявшись с ней веерами. Вернувшись в тот же дом днем он пытается угадать, кому он отдал свой веер и восклицает шутливо: «Ах, какой ужас, кто-то украл мой веер!» Одна из сидевших рядом дам ответила молниеносно: «Ах, какой проказник этот кореец из Ишикавы». Слова Гэндзи напомнили ей стихи Саибара:

 

Ах, какой ужас,

кто-то украл мой пояс.

Конечно, тот кореец из Ишикавы.

 

Гэндзи восхитился быстрым ответом, но понял, что эта дама не знала о ночном обмене веерами.

Или другой эпизод: Гэндзи редко приходил к одной из своих возлюбленных, и та пожаловалась при встрече, укрыв лицо рукавом: «Как трава в час прилива». Принц ответил ей: «Морская трава надоедает рыбакам Изе». Девушка имела в виду следующий стих из «Маньошю»:

 

Ты скрылся,

как морская трава в час прилива, я часто вздыхаю по тебе, редко вижу.

 

Принц же ответил ей аллюзией на стихи из «Кокиншю»:

 

Не видали бы вы меня слишком часто,

как рыбаки Изе

все ту же морскую траву.

 

Подобную плотность ссылок и цитат можно найти и у евреев. Например, в рассказе Агнона «В цвете лет» почти любые три подряд взятые слова оказываются цитатой из Песни Песней.

Но кроме сомнительного сходства, между евреями и японцами был особый роман. При Мэйдзи еврейский коммерсант Штейнберг помог Японии получить кредиты в Европе для модернизации страны. Деньги были возвращены не ожидавшим того кредиторам, а купец Штейнберг стал приближенным императора и даже обедал у него за столом. Японцы по характеру склонны отдавать долги. Более того, японцев долги гнетут. Такой долг, по-японски он, может образоваться как угодно: если вас пригласили в кино, угостили ужином или спасли от смерти, — на вас ложится он в той или иной степени, и его нужно отдавать, лучше с лихвой.

Возврат долга произошел в самый тяжелый для евреев час — в дни второй мировой войны, когда евреев преследовали повсеместно, и казалось, что этому древнему народу скоро придет конец. Даже тем, кто смог бежать из Германии, зачастую не удавалось спастись, потому что их не пускали в Америку, не пускали в подмандатную Палестину, им не давали ни въездных, ни транзитных виз никуда — кроме СССР и Японии и японских территорий.

Японские евреи рассказывают, что однажды в японском генштабе произошло обсуждение: что делать с бегущими на восток евреями? И один из генералов напомнил другим: «У нас есть должок — эти люди когда-то помогли Его Императорскому Величеству». Тысячи евреев нашли убежище в японском Шанхае. Японский консул в Москве давал визы владельцам заведомо фальшивых документов, давал транзитные визы людям с фальшивыми въездными визами в другие страны. Евреи, добравшиеся до самой Японии без документов, были интернированы в порту Кобэ — традиционном месте поселения иностранцев в Японии.

После войны еврейское население Японии и бывших японских владений на материке резко уменьшилось, многие уехали — кто в Америку, кто в Россию, кто в Израиль. Жилось евреям в Японии неплохо, о чем свидетельствует огромный еврейский общинный центр в Токио. Его директор, почтенный японец, много лет проработавший в этом здании с плавательным бассейном и с двумя китайскими львами у входа, рассказывал, что здесь бывали и члены императорского дома, и финансовые бароны Японии.

Есть в Японии две секты, особо близкие к еврейству — Макуя и Бет Шалом. Это маленькие христианские секты, по нескольку десятков тысяч приверженцев. Встретиться с ними для еврея одно удовольствие. Они охотно поют «Хава Нагила» и «Золотой Иерусалим», и воспринимают евреев, как народ Библии, через который придет избавление всему миру. Я был однажды в храме секты Бет-Шалом, где распятие стоит рядом с Щитом Давида.

Проповедник рассказывал мне, что однажды (это было в тридцатые годы) Господь явился основателю секты, солидному японцу из Киото, и сообщил ему, что в Западной Азии живет святой народ Израиля, во имя которого Он не разрушает мир сей. Почти все прихожане в храме были женщины, что, видимо, типично для сект в Японии. Центр секты — в Киото, и в их большом и красивом доме часто останавливаются путешествующие израильские студенты — там можно до трех дней жить бесплатно.

Членов секты Макуя можно довольно часто увидеть в Иерусалиме, где они разъезжают в автобусах по городу, размахивая израильскими флажками и распевая «Жив народ Израиля». Одеваются они не так аккуратно, как прочие японцы, ведут себя тоже по другому, и куда менее вежливы, чем обычные японцы-буддисты.

Еще одна дополнительная смычка японцев и евреев — по линии кибуцов. В Японии существует несколько коммун, причем их активисты подчеркивают, что первая коммуна в Японии была основа не позднее первого кибуца в Палестине, так что, мол, идея не заимствована. Однако в Японии коммуны (как и везде, кроме Израиля) не привились. Их мало, находятся они далеко на периферии страны, уровень жизни в них крайне низок и идеология их не похожа на кибуцную — меньше социализма, больше религиозной общинности.

Как-то я натолкнулся на очень подробную и дельную статью о всех кибуцах Японии. Статья была написана на основе интервью с одним забавным кибуцником, английским евреем по имени Моше Мацуба. Мацуба перебрался в Израиль лет двадцать назад, прожил несколько лет в Сасе, бесспорно, приятнейшем кибуце на всем севере Израиля, затем после Шестидневной войны, переехал в Японию. Там он побывал во многих кибуцах, пока, наконец, не забрался далеко на север, на Хоккайдо, и основал там кибуц Акан по израильской модели.

Я списался с ним, и он объяснил мне, что кибуц Акан существует пока лишь в потенции, а в прочих коммунах никто не говорит на иностранных языках, за исключением одного поселения, которое он мне порекомендовал. Эта коммуна находилась неподалеку от Нары и называлась О-Ямато (префикс выражает почтение). В ней, писал Мацуба, живет некий Ямамото, который провел несколько лет в израильских кибуцах и неплохо владеет ивритом.

Найти коммуну было нелегко, получилось только со второго раза. Она была совсем непохожа на израильские кибуцы, в которых, правда, тоже нет полного материального равенства (более старые или влиятельные кибуцники получают и кондиционеры, и телевизоры раньше других), но в О-Ямато разрыв был огромен. О-Ямато была основана одним богатым крестьянином в тяжелые дни после поражения во второй мировой войне. Получив откровение свыше, он решил основать приют для калек и обездоленных на коммунальных началах. Он построил дома и стал принимать всех, кто был готов жить и работать сообща. С тех пор многое изменилось, но некоторый феодальный привкус остался.

Крестьянин-основатель и его дети занимают особое положение благодетелей и покровителей, а не обычных членов коммуны. Прямо в коммуне находится дом инвалидов и престарелых, за которыми ухаживают члены коммуны, получая за это зарплату от местных органов попечения. Не все, работающие в этом доме и живущие в коммуне, ее полноправные члены.

Меня угощали за столом коммуны, и своей скудностью он напомнил мне описания столовых первых кибуцов страны Израиля. Ничего там не было, кроме риса и пикулей, за столом сидели и инвалиды, и умалишенные. Короче, в этой коммуне было больше от Франциска Ассизского, чем от Маркса.

Ямамото, действительно неплохо говоривший на иврите, провел меня по палатам и познакомил с больными и престарелыми. Страшный запах дерьма, хлорки и гниения стоял в доме. Мы встретились и с сыном основателя О-Ямато — он работал в Осаке и время от времени приезжал в поселение. У него были снисходительные манеры богача и филантропа среди облагодетельствованных им людей. Члены коммуны относились к нему, как к сыну босса на заводе.

На ночь мне предложили остаться в странноприимном доме коммуны. Несколько стариков, поддерживаемых коммуной, рассказали мне с благодарностью в голосе о заботе, которой их окружают, и о помощи основателя О-Ямато. Я выдержал бы до конца, поболтал бы еще с Ямамото и уехал поутру, как собирался, если бы старики не рассказали мне, что странноприимный дом содержится на средства местных властей. Почему? — спросил я. Они ответили, что дом служит также для ночлега и отдыха прокаженных, которых, конечно, ни в один отель не пустили бы.

Должен признаться — когда я услышал это, я сказал, что выйду на улицу покурить, а сам выбежал на шоссе и сел на первый автобус в Киото. Если человек едет к Альберту Швейцеру, там он ожидает столкнуться с проказой, но я-то хотел всего-навсего посмотреть японский кибуц, и то, что я увидел, слишком уж ошарашило меня.

 

ЯПОНСКАЯ РЕЛИГИЯ

 

В японских душах мирно уживаются две религии — древняя, чисто японская шинто (синто) — Путь Богов, и буддизм. Почти все японцы одновременно буддисты и шинтоисты, считают божества шинтободисатвами, ипостасями Будды. В наши дни японцы не ощущают напряжения между двумя религиями, женятся по шинто и ложатся в землю по буддийскому обряду.

Эта диковинная ситуация возникла на самой заре японской истории, о чем рассказывается в древнейших сохранившихся японских летописях «Коджики» и «Нихонги». Книги эти были составлены на основе не дошедших до нас источников, с учетом пожеланий правящей династии.

Написаны они китайскими иероглифами, но фонетически, а не по смыслу. Японский язык не похож на китайский, первый — многосложный, второй — односложный, и все же японцы всегда старались писать по-китайски, Каждый китайский иероглиф японцы читают по своему (например, вместо Мао Цзе Дун читают Мо Ток То). Во времена составления «Нихонги» существовала очень хитрая система письма китайскими иероглифами, кам-бун, когда не обязательно учитывали смысл иероглифов.

Первые герои этих книг — боги шинто. Хотя легенды были «переписаны и обработаны», в них можно найти привкус глубокой старины, как в рассказах о герое и боге О-Куни-Нуши. Самое прелестное в старинных литературах — когда на фоне общих построений вдруг появляется реалия.

Однажды О-куни-нуши был спасен мышкой — она принесла ему стрелу, попавшую в ее нору, а стрела была ему нужна по условиям сказочной «задачи герою». И тут чудная деталь — пока стрела была в норе, мышата успели обгрызть оперение.

Еще красивее история его ухаживания за принцессой Нунакавой. О-куни-нуши пел перед ее теремом песни, полный любовной тоски и муки, намекая, что если она не ответит, ему остается только умереть. Но принцесса ответила следующей песней:

 

Я — лишь женщина,

покорная, как трава,

мое сердце — птица на взморье,

но эта птица станет твоей.

Не умирай же от любви, о господине.

Когда солнце спрячется за горой

и придет ночь,

с улыбкой — утренним солнцем

белоснежными руками

ты обнимешь мою молодую грудь,

мягче легкой пороши.

Наши тела переплетутся

и твои яшмовые руки

переплетутся с моими.

А затем, раскинув ноги,

Ты успокоишься и уснешь

Не умирай же от любовной тоски,

о господине!

 

И впрямь незачем было умирать герою.

«Нихонги» и «Коджики» пытаются сгладить травму отказа от исконно японских богов и перехода к буддизму, но, конечно, переход был негладкий. Первую статую Будды доставил в Японию посол одного из корейских государств, надеявшийся снискать военную помощь. Затем знатный род Сога основал храм и монастырь, который был разрушен в 585 году под влиянием противостоящих ему кланов Мононобе и Накатоми. Буддизм был запрещен — не в первый и не в последний раз. Но тут в дело вмешались боги и наслали эпидемию болячек на жителей Столицы. Император понял намек и обратился в буддизм, не покидая и шинто.

Проблема, тем не менее, осталась. В «Гэндзи» весталка шинтоистского копища в Изэ страдает от того, что она не может исполнять обрядов подлинной религии — буддизма, и даже принимает постриг, чтобы загладить грех. Затем был достигнут теологический компромисс, а позднее возникли новые буддийские секты. Для любителя театра интересна секта Джодо (и Шиншю), последователи которой верят в избавительную силу молитвы «Наму Амида Бутсу». В красивой пьесе «Монах и ива» монах из этой секты спасает повторением этого заклинания даже душу старой ивы.

Секта Шингон обосновалась на горе Коя, неподалеку от бело-розовой горы Иошино, в середине полуострова Мие. Коя-сан не очень высока — как Иерусалим — но кажется гималайской вершиной, такой там холод даже летними вечерами. Десятки монастырей и храмов расположены на горе, и там же—монастырь основателя секты Кобо-Даиши.

Самая интересная для европейцев секта — Зен. Под влиянием зен-буддизма возникли чайная церемония, икебана, медитация зазен и каменные сады Киото. Главная идея Зен сродни крику «Шибараку»: откровение сатори поражает человека, как удар молнии, а не зарабатывается тяжким трудом. Все прочие монашеские заботы, возможно, никуда и не ведут. Хотя теоретически можно добиться сатори и посреди выпивки или драки, на деле монахи Зен много медитируют, совершают зазен. Придите в любой храм Зен, и всегда найдется монах, который наставит вас в приемах зазена. Монахи вообще — от монастыря святой Екатерины у подножья горы Синай до монастыря Риоанджи в Киото — народ общительный и любознательный, они всегда готовы поболтать со странником и полапать странницу — или наоборот, в зависимости от склонностей.

Поза зазен проста — это поза «лотос», удобная поза со скрещенными ногами, руки на животе. На формальных церемониях японцы сидят на сжатых вместе ногах, как будто в очень узкой юбке. Женщины всегда так сидят в присутствии мужчин. В компании менее формальной мужчины сидят «вольно», «по-турецки» — скрестив ноги. Так сидят и в зазене. При этом нужно опростать мозг, ни о чем не думать. Чтобы не отвлекаться, часто сидят лицом к гладкой стене или просто в пустой комнате. Во время урока зазена учитель смотрит, чтобы ученики не просто грели зад, но приближались к прозрению. Для этого самый надежный метод — дубинка поувесистей. Как только учитель видит, что ученик сидит и думает о бирже или о бабах, он обрушивает дубинку на его плечи. Монахи любят поминать анекдот о мудреце Зен, который не мог добиться озарения, пока его не трахнули дубинкой по голове.

Озарение — это полное осознание мира и себя самого в мире. Внезапный миг осознания — апофеоз множества японских пьес, от «Адачигахары», где баба-яга внезапно осознает себя страшным людоедом, до Оно-но-Комачи, внезапно увидевшей свое постаревшее лицо. Внезапность озарения можно найти и на родине буддизма, в Индии. В «Рамаяне» описывается, как Хануман стоит на берегу океана и думает, как бы ему попасть на дальний остров Ланка, Цейлон. Он заглядывает себе в душу и вдруг осознает, что ему присущ неведомый доселе дар — способность достигать любого роста. И осознав это, он вырастает, как гора, и шагает через пролив на Цейлон. Осознав себя, Хануман вырастает в стокилометрового великана. Осознай себя — и шутя перешагнешь через 50—километровый пролив.

Почему именно вывезенный из Китая Зен стал самым японским направлением в буддизме? Его придерживались воины-самураи потому, что внезапность сатори подобна внезапности удара меча, вспышки лезвия на солнце. Зен — путь одинокий, путь личного спасения, но не молитвами, как в буддизме Чистой Страны, а действиями и аскезой. Зен — это простота, совершенство, архаизм. Монахи Зен придумали и специальный пейзаж — каменный сад. Каменные сады Киото — одно из семи чудес света. Самый знаменитый из них — сад в храме Риоанджи, знакомый по бесконечным фото и все же поражающий всякий раз. Вместо травы в каменном саду — мелкий гравий, на котором граблями проведены прямые линии и круги. Сад — крохотный, как палисадник в лондонском пригороде, вокруг — низкая стена. На гравии лежит несколько необработанных камней. Посмотришь и ахнешь. Чудо каменных садов необъяснимо, а чувство, вызываемое ими, близко к сатори.

На Западе особо пришлись по вкусу коаны учителей Зен: вопросы и ответы или анекдоты из жизни мастеров. Вот типичный коан:

—Есть ли буддийская натура у пса? — спросили мудреца.

—Му (ничто, не — ответ), — ответил он.

Действительно, мудрец не мог ответить ни положительно, ни отрицательно, как на вопрос «Перестали ли вы избивать вашу жену?»

Или другой коан:

 

    Что делать, если кукушка не поет, — спросили трех мудрецов.

    Я заставлю кукушку петь, — сказал один.

    Я убью кукушку, — сказал другой.

    Я подожду, пока она не запоет, — сказал третий.

 

После реставрации Мэйдзи все виды буддизма, в том числе и Зен, были запрещены — власти стали за «исконно японскую» религию Шинто. Вплоть до поражения в 1945 году буддизм считался «иноземной ересью». После войны буддизм отыгрался и занял снова свое особое положение в обществе.

Все же для конкретных вещей японцы чаще обращаются к богам шинто. Однажды во время момиджи-гари на горе Такао я увидел необычное зрелище: машина почти что въехала в маленькое шинтоистское капище на склоне. «Негде им уже и машину поставить», — подумал я. И тут мы увидели, что огромный монах кадит на машину и танцует перед ней. Выяснилось, что он освящает машину, чтоб не разбилась и не повредилась, как его предки освещали луки и стрелы. Этот же монах, как мы узнали потом, славится своим хождением по раскаленным углям во время праздников.

Главный праздник шинто — главный праздник Японии, Новый год. В этот день открываются ворота императорского дворца, все могут войти и, если повезет, увидеть императора, прямого потомка богини Аматерасу. Сразу после, полуночи нескончаемый поток японцев течет к шинтоистским храмам, совершить Первое Паломничество, хацумодэ. В Токио особо модно ходить в храм императора (ставшего богом шинто) Мэйдзи, Мэйдзи-джингу. Этот храм находится в совершенно парижском районе Токио, Хараджуку, где обычно крутятся стайками прелестные тинэйджерные японки, безумно модные и нарядно одетые. Но на хацумодэ женщины идут в самых красивых, кимоно, мужчины — в пиджаках и галстуках.

 

БАГРЯНЫЕ ЛИСТЬЯ КЛЕНА

 

Когда спадает жар лета и проходит легкий сентябрь, наступает золотая пора момиджи гари, когда листья кленов обряжают в багрянец японские леса. Это пора первых холодов, когда в домах уже не походишь в легкой хлопчатой юкате: ведь в японских домах нет ни печей, ни нагревателей.

Единственный источник тепла — котацу, живое и теплое сердце японского дома. Это маленький низенький — младенцу по пояс — столик с маленькой печуркой внизу, в старину — с настоящим огнем, а сейчас с электроспиралью. Он покрывается толстым теплым пледом, вокруг него собирается японская семья, ноги прячутся под плед, под стол — поближе к огню. Ах, как тепло, как уютно сидеть у котацу холодным зимним вечером!

А если наваливается на Японию слишком холодная погода, на помощь котацу приходит о-фуро, почтенная баня. И поздней осенью, прежде чем собраться в комнате, засунуть ноги под котацу и насладиться блаженством домашнего очага, мы отправлялись в о-фуро.

О-фуро — бассейн с очень горячей водой, такой горячей, что европейцы с непривычки лишь тронут воду — и отдергивают руку. Вода в о-фуро постоянно подогревается, так что сам бассейн напоминает кастрюлю, стоящую на медленном огне. Ополоснувшись из ведра, мы опускаемся в этот прекрасный бассейн и сидим, пока пар не начинает ломить костей. Затем отправляемся домой в гэта на босу ногу и в халатах, зная, что еще несколько часов после о-фуро будет жарко где угодно, даже в сердце сибирской пурги. И после горячей бани путь к высшему блаженству лежит через чашу саке у котацу. А если уж хочется выйти из дому — можно сбегать в теплый бар, где на раскаленной решетке жарятся баклажаны и щупальца осьминогов, и там спросить горячего саке.

Осень — хорошее время для путешествий по стране. На машине ездить трудно и дорого, потому что машин множество и дорожные пробки — дело обычное. В Токио верный способ опоздать на встречу — поехать на такси вместо метро. Почти все шоссе — платные и стоят недешево. Хотя и поезда дороги, все же они обойдутся дешевле, чем бензин, машина и дорожные пошлины.

Японцы любят поезда. Самый популярный бестселлер — железнодорожное расписание, популярный отдых — поездка на реставрированных поездах начала века или на необычных местных ветках. Любовь к поездам необходима — многие ездят на работу час-два ежедневно, меняя при этом поезда. Утренние поезда полны спящих японцев — спят стоя, сидя и вися. Говорят, что эту исключительную особенность спать в любом положении японцы приобретают, вися за спиной матери первые три года жизни.

Но любовь к поездам сочетает в себе любовь к технике, любовь к точности, любовь к путешествиям и любовь к планированию — самые что ни на есть японские черты. Больше всего любят Шинкансен — сверх-скоростной экспресс, несущийся со скоростью 210 км/час между Токио и Осакой почти без остановок. «Хикари» — «Луч света» — пробегает это расстояние (550 км) за три часа десять минут. Особые, китообразные морды Шинкансенов — символ Японии. Настолько привыкаешь видеть их в движении, что удивляешься, увидев их стоящими в депо.

 

Вот он — ответ на вопрос Иову

Я видел лежбище Левиафанов.

Черной стаей они стояли

на запасных путях у Осаки.

 

Здесь можно дать хороший совет путешественнику по Японии. Западные отели в стране редки, риоканы — японские гостиницы — дороговаты, хотя бы потому, что предоставляют не только ночлег, но и ужин и завтрак. Даже миншюку — риокан для простого народа — не так уж дешев. Со временем мы открыли для себя «юсу хостер» (уоuth hostels) — молодежные гостиницы. Эти ночлежки чисты, дешевы, просты, расположены, как правило, в храмах дивной красоты, и возрастного ценза у них нет. Со временем мы обзавелись книжкой адресов и телефонов всех хостелс и она оказалась прекрасным путеводителем: хостелс расположены во всех диких нехоженых местах, в старинных храмах, в чаще и в горах Мие.

Однажды мы не знали, как добраться до хостелса в горах Кии. Мы позвонили, и нас обещали встретить на автобусной остановке. И действительно, когда автобус выбросил нас в горной глуши, у обочины ждал блестящий «Датсун», а в нем монах секты Ничирена. Монах отвез нас в свой «юс хостер» — нижний этаж монастыря, отвел нам одну из комнат побольше с прекрасным алтарем в нише токономе, а затем ушел готовить нам ужин, прекрасный шабу-шабу, который мы и умяли вместе с двумя монахами. Других гостей там не было, да и не каждый день в горах Кии приключаются монахам японо-язычные иностранцы.

Путешествовать с ребенком в японских юс хостелс особенно удобно — вы всегда получите отдельную комнату. Ведь в Японии нет надобности передвигать кровати — спят, как вы помните, на мягких и удобных матрасах-футонах, а их все равно убирают днем. Но и одинокий бездетный странник не должен бояться молодежных общежитий: иностранец все равно такая белая ворона в японской глуши, что неважно, где он остановится — в риокане или ночлежке, отнесутся к нему хорошо.

Японцы не прочь спать вместе, в одной комнате — так они обычно спят и дома. Комнаты в юс хостелс обычно просторны, что нельзя сказать о миншюку и риоканах. Останавливаясь в храмах, человек лучше ощущает связь между Японией и прочей буддийской Азией — скажем, Лаосом. Благодаря татами в Японии не найдешь двухъярусных нар, этого гнусного атрибута молодежных общежитий Европы.

Во время осенних путешествий я открыл удивительный оазис настоящей Японии — то, что так упорно ищут туристы и путешественники в этой стране. Сейчас я открою вам его местоположение — а этого вы не найдете ни в одном путеводителе, даже в прекрасном «Фодоре» — лучшем путеводителе по Японии.

Сначала — общий совет. Настоящая Япония существует, и ее нужно искать на горячих источниках. Японские горячие источники совершенно не похожи на немецкие или английские «воды», это не место социального общения и туалетов там не покажешь — они созданы для чистого и неприкрытого даже фиговым листом сибаристства. Почему-то у самых стальных народов — у японцев и у древних римлян — оказался самый развитый талант к неге, к абсолютному отдохновению.

В наши дни японцы научились суетливым западным забавам — лыжам, бейсболу, гольфу, то есть спорту, предназначенному для растрясения жиров конторского клерка или банковского служащего. В старину мало у кого был такой сидячий образ жизни: самурай упражнялся в боевом искусстве, простолюдин гнул спину в поле, и в качестве отдыха оба предпочитали отдых — не потеть, катая шары — потели они и так достаточно — а лежать в полной прострации в струе горячей воды.

Подлинных японских горячих источников осталось мало: идеи о комфорте меняются со временем, и абсолютная строгая роскошь старины подменяется на современные удобства, черный камень — на эмалированные ванны, появляются краны, стены, потолки и прочие выдумки.

На самом дальнем севере Японских островов находятся два островка — Кунашир и Шикотан, относящиеся, по мнению японцев, к острову Хоккайдо, а по мнению русских — к Курильской гряде. Там, на Шикотане, я впервые увидел подлинный японский источник, с углублением, выдолбленным в камне, и с низкими соснами вокруг и с постоянно журчащей по его ложу водой. Рядом с источником находились постройки для офицеров, и те предпочли улучшить старинный стиль — не японцы, чай — и поставили эмалированную ванну посредине. Помню, как меня возмущала эта порнография, но затем я увидел, что и японцам идея подобной модернизации не чужда. Поэтому редко можно найти подлинный образчик источника.

Но он существует, это идеальный источник, моя любимая потаенная прелесть Японии. Поздней осенью, между двумя празднествами — созерцанием красных листьев клена момиджи гари и созерцанием первого выпавшего снежка хацуюкими — поезжайте в Такарагаву.

Такарагава — маленькая горная речка, текущая меж высокими берегами в сердце Снежной страны. Автобус доходит только до устья, где она впадает в речку побольше. Оттуда нужно идти по тропинке вверх. Тут уже исчезает вся цивилизация, — вокруг Япония, какой она была, когда Басе пересекал ее пешком. И вдруг за излучиной берега раздаются вширь, и здесь находится горячий источник он-сен и риокан Такарагавы.

Источник Такарагавы — подлинное ивабуро или ротенбуро — тут купаются между скал на открытом воздухе. Острые вершины скал как ниточкой отгораживают место, где бьет горячая вода, от основного русла холодной горной реки, но так, что немного холодной воды протекает внутрь.

Когда я сбросил юкату и залез в горячую воду купальни, и увидел всю несказанную красоту этой долины-ущелья, и здание старинного риокана в стороне, и тропки, вьющиеся меж сосен, и гнутые мостки над рекой, и огненно-красное пятно последних необлетевших кленов, и первые пушистые снежинки, летящие и тающие, не успев коснуться моих плеч — я понял, что я нашел Японию. После этого надо было сжечь эту долину, одеться и уехать из Японии — или остаться там навсегда. Я заночевал в этом риокане, и ласковые прислужницы приносили мне зеленый чай из Нары прямо на террасу — с этой террасы несказано хороша краса цвета вишни, полной осенней луны, красных листьев клена и свежевыпавшего снега.

 

Home